Так вот стихи…
Совет поменьше дребезжать пошел мне на пользу.
Клены опять застыли,
Листья в ногах шуршат…
Помню, вместе были,
Помню, осень ушла.
Помню, близко тает
Лицо твое и глаза,
Помню, как вставая,
Я ничего не сказал…
Что таить? Мне жаль их, этих неразвитых подростков. Они мои дети. И пусть они, тщедушные и наивные, но кто знает, возможно, из гадких утят выросла бы пара лебедей — достаточно, чтобы обеспечить поэту бессмертие. Однако я предал их. Пожелал иметь синицу в руке. Журналистика, будь она неладна, начисто вытеснила поэзию. В голове, как трубный глас, зазвучала гражданская тема. И пошло-поехало…
Но прежде чем мы навсегда расстанемся, давайте еще немного побудем в мире рифмованных строк, непредсказуемых поворотов мысли, неожиданных находок в лабиринте, где, подобно тропинке в зарослях мелколесья, перед тобою петляет таинственный путь. На этом пути ничего из того, что загадано, не бывает достигнуто. И каждая следующая строка — открытие. И куда тебя поведет через два твоих вздоха, ты не знаешь.
Я не слежу, как время мчится,
Ведь годы не пугают нас,
Ведь жизнь, как сон, и только снится,
А наяву — не началась.
Мне скажут, будто старше стала
Моя жена? Так это сон…
Воображенье и усталость.
Все тот же сон, сознанья стон.
Раз губы — в кровь и прежний трепет
В глазах ее, жива любовь!
И впереди у нас — столетья.
И все, что было, будет вновь.
Из бригады каменщиков меня, пожалев, перевели в монтажную бригаду. В качестве ученика каменщика я заработал за месяц рублей семьсот, примерно столько, сколько составляла моя студенческая стипендия. В монтажниках пошло веселее! Майна-вира, я лихо покручивал пальцами штопором и покрикивал крановщику: давай, мол, шуруй! Тут не было монотонной работы, появился элемент разнообразия, неожиданности. То возьмешь кувалду и отправишься долбить по какой-нибудь железке, которую тебе укажет бригадир, то держишь стальной профиль, прикрывая другой рукой глаза от вспышек электросварки и чувствуя, как через рукавицу теплеет металл. Или в одиночестве сидишь, как в окопе, посреди свинороя в так называемом «стакане», в бетонном углублении, куда поставят основание колонны, и долбишь замерзшую на дне воду, скалываешь ломиком лед. Никто тебе не мешает, не задает тебе ритм работы, не маячит ничья спина и ничей зад тобою не руководит — сам себе хозяин. Или в ночную смену шлепаешь плиту за плитой, перекрываешь крышу, отчаянно перебегая над невидимой в темноте пропастью по восемнадцатиметровым балкам — и хоть бы что, только на следующий день, при свете солнца возьмет вдруг оторопь. И что существенно — за такую, вполне творческую, работу платили раза в два больше. Да я бы за те же семьсот ее делал!
Таков был реальный мир. Но он не находил никакого отражения на листе бумаги. Когда я садился за стол, в голову лезло, Бог знает что. Вдруг какая-то песенка под гитарный перебор.
Моя душа споткнулась о беду,
Растерянная, просится присесть.
Ей от метаний тяжко, как в аду.
Она — как рыба, пойманная в сеть.
Освободи ее и сеть сними.
Пускай душа — как парус в суете,
А женских глаз тревожные огни,
Как маяки, ведут ее во тьме.
Но крикнул кто-то в этом забытьи —
И донеслось сквозь утренний туман:
«Ты о своем непройденном пути
Забыл с похмелья, видно, капитан!»
Забыл, как пахнут волны и песок,
Хотя я песен всех не написал,
Не все широты в море пересек,
Не всех я чаек в небе сосчитал.
Спешу на пирс по утренней тропе
Пока тропа росу не отдала,
Чтоб высыхала, помня обо мне,
Мои следы, как слезы, сберегла…
Я так и не справился с этими «слезами» и с этой «тропою», понимая, что слезы — как раз то, что вряд ли возможно сберечь, но оставил все, как есть: как сложилось, так сложилось.
А жизнь катилась своим чередом. Антоновская площадка, где разворачивалось строительство металлургического завода, исторгала из себя все новые промышленные уродцы и уже не хотела именоваться так прозаично, в честь стертой с лица земли сибирской деревеньки. Требовалось иное имя. И тогда возникло словечко: «Запсиб». Не Гарюша ли запустил его в обиход? Загудела идеологическая печь, пожирая наши души. В ней сгорали, не мне чета, поэты с апломбом, журналисты с именем, визитеры-кинематографисты и даже маститые писатели из Москвы. Все вылетали прахом в трубу. А мы, молодые и зеленые, не хотели отстать и тоже дули в эту трубу под названием Запсиб, создавали легенду о Карижском, об особом нравственном климате стройки. У Гария, например, лучше всего получались грубоватые и одновременно нежные рабочие ребята. Ради дела они могли пожертвовать даже тарелкой весенней окрошки. Сел такой парень к столу, отстояв час в очереди, вдруг его окликом из нее выдернули. Значит, надо! И человек, не попробовав этого весеннего чуда — опять за баранку, в грязную кабину. Рассказ так и назывался — «Первая окрошка». Мы рыдали от восторга!
Какое-то время роль поэта в нашей компании играл я. Конкурентов не было. Карижский — идеолог, легенда. Он патриций, почти божество. Ему вообще ничего делать не обязательно, просто сидеть во главе стола, произносить речи, а в стакан сбоку будут плескать без задержки и восторженно слушать его бред. Лейбензон — бард, но своих стихов не сочиняющий, он превосходно владеет гитарой. Гарий в основном балагурит и пытается спорить с патрицием, играя роль мешка с опилками, в который герой всаживает свои бронированные кулаки. Емельянов просто пьет. Работяги — статисты. Поэтов же, почитая за умалишенных, никто не обижает в такой компании. Их даже не слушают, если они сами не напоминают о себе.
Так продолжалось примерно с год. Но вот однажды моя монополия закончилась. Из Москвы приехали сразу двое — Сергей Дрофенко и Владимир Леонович, можно сказать профессионалы. И я, дилетант, переквалифицировался в «управдомы». Леонович опубликовал стихотворение в нашей многотиражке и так воспел обыкновенный обрывок троса, брошенный у дороги — свое свежее впечатление, — что я понял: моя песенка спета.
К тому же он стал моим другом.
Сперва Леонович забрал у меня поэзию, о чем я думаю с грустью. Последние строки, как вопль отчаянья, вырвавшийся из груди, я написал на Дальнем Востоке, куда меня забросила судьба: я летал на самолетах, прыгал с парашютом, изображал из себя диверсанта-разведчика, играл, как ребенок, в войну по прихоти военкомата, на весь полумиллионный город Сталинск я был единственным, кто числился по армейской специальности как военный переводчик с китайским языком, вот меня зоркий глаз и заметил, а рука выдернула. Остались стихи.
Часто вижу над городом
Белые купола,
Будто катится гордая
Поседевшая голова.
Вот чалмою восточною
Поклонилась земле.
Голубиною почтою
Горизонт забелел.
Парашюты — не шуточки —
Рассыпал самолет.
Человека под тучею,
Словно птицу несет.
А навстречу распахнута
Женской грудью земля.
Пораженная ахнула,
Обнимая меня.
Небо — та же поэзия,
В нем не каждый парит.
Ну-ка, выхвати лезвие,
Парашют распори!
Мне под куполом мякотью
Не пристало висеть.
Лучше — всмятку,
Чтобы с вами не петь…