...Огромный двор посольства всегда был переполнен беженцами. Суматошная толпа, в которой смешались вчерашние превосходительства и сиятельства, губернаторы и генералы, фрейлины и мелкопоместные дворянки, испуганные путейцы и спесивые генштабисты, крупные помещики и биржевые дельцы, бежавшие из Одессы, из Новороссийска и теперь — из Крыма, олицетворяла, казалось, всю вчерашнюю белую Россию, унесенную из своих поместий, кабинетов, штабов могучим ураганным вихрем... Тут, как казалось им, оставался маленький кусочек их родины, близкий тихий островок среди огромного бурного моря, к которому все они инстинктивно плыли, стараясь найти защиту от вселенских бурь, несчастий, невзгод. Тут назначали друг другу встречи, заключали всевозможные сделки, предлагали свои руки и головы (а иногда — тело и душу!) — мечтали найти работу — и прежде всего, конечно, безуспешно искали своих родных и близких.
Андрей Белопольский приходил сюда чуть не ежедневно, а иногда и по нескольку раз: чувствовал себя своим среди оборванных, нечистых, отчаявшихся, мрачно-циничных или бесшабашно-веселых людей без будущего, тешащих себя иллюзорными мечтами о том, что в один прекрасный день (он уже близок, надо иметь лишь терпение дождаться его!) все переменится чудесным образом, все встанет на свои места и воссияет солнце!.. Андрей подолгу читал объявления: «Всех знающих что-либо о судьбе штаб-ротмистра 37 полка Вифлиемского...»; «Разыскиваю жену Скуйдину, урожденную Себеровекую, эвакуированную из Феодосии...»; «Знающих о местонахождении Евгении и Александры Анахимовских умоляют немедля сообщить...»; «Друзей и сотоварищей по нижнему трюму парохода «Вера» прошу откликнуться по адресу...»; «Петушок, отзовись! Я и мама уезжаем в Бизерту...». Сколько слез, надежд, отчаяния скрывалось за наспех написанными листочками, сколько жизней и смертей стояло за ними!
Обойдя заборы с объявлениями, Андрей некоторое время оставался на посольском дворе, переходя от одной группы людей к другой, всматриваясь в лица и невольно прислушиваясь к разговорам, но никогда не вступая в них, даже в том случае, когда его вызывали на разговор. Делал вид, что не слышит. Тем более что беженцы говорили об одном и том же. Андрею казалось, вещают одни и те же люди, их двое, не более. У них одно лицо широко разверстый рот, выпученные, бесцветные глаза, небритые, серые щеки. И говорят торопливо, перебивая друг друга, не слушая, каждый сам по себе. Их разговоры состояли только из трех тем. Первая — самая приятная и благостная — начиналась обычно словом «помните»: «Помните, господа, развод караулов в Зимнем?». «А вы помните у Донона? Соус кумберленд, устрицы, бутылочка шабли?». «А ранняя весна в Подмосковье? Или сказочно прекрасные белые ночи в Петербурге, лихачи на дутиках, катание на Островах?». «Божественный Невский зимой! Снежок скрипит. А вокруг собольи, бобровые, шиншилловые, обезьяньи, котиковые шубки. Помните? Хлебнешь несравненной рябиновой Шустова, и никакой мороз не страшен!..»
Вторая тема разговоров — поиски виновных в революции, в поражениях на войне, в бегстве под ударами большевиков. Тут уж интонации менялись, происходило решительное размежевание. Что ни оратор — собственная партия, своя философия и политика. В ход пускались все козыри: шли ссылки на историю, Священное писание, пророческие предсказания святых отцов. Виноватыми оказывались все поочередно: от государя императора, проявившего слабоволие; бездарных генералов, проигравших сражения и распустивших солдат; масонов, продавших империю, до слюнявых интеллигентов, которых следовало бы перестрелять скопом и перевешать во главе с Керенским, — тогда бы ничего не случилось и все «спокойно сидели бы в Питерс, Москве и своих поместьях, забот не зная, как их отцы и деды...».
Последней темой были предсказания.
Тут не спорили, тут изощрялись. Тон разговора вновь становился мирным и благожелательным. Слухи выдавались за секретную информацию. Началом каждой сенсации становилось обычно слово «слыхали»: «Слыхали, господа, союзники начинают переброску армии на Балтику? Не пройдет месяца, и Петроград наш. Там — Москва, пройдет еще два-три месяца, и с большевизмом будет решительно покончено». «Слыхали новость? Англия согласилась на военный диктат. Диктатором Кутепова — самый способный и решительный генерал. Он добьется, нас признают во всем мире». «Слыхали, союзники готовят десант на Черном море? Где — разумеется, тайна. Ударят так, большевички и опомниться не успеют, — наши, как в девятнадцатом, на подступах к златопрестольной. Галлиполийская армия готовится к погрузке...» Белопольский скрипел зубами от ярости. С каким удовольствием избил бы он каждого из этих доморощенных стратегов, от которых пахнет могилой. Могилой и помойкой. И все же Андрей продолжал ходить на посольский двор, сохраняя остатки надежды найти своих. Иногда он поднимался в «царские апартаменты», где все было обито красным штофом, а на спинках стульев и диванов нагло выпячивались романовские гербы. Гулкие красные комнаты неудержимо тянули Андрея: напоминали об ушедшей жизни, особняке на Малой Морской, где гостиная тоже была обтянута штофом, темно-вишневым правда... На него косились офицеры охраны. Однажды он услышал, как кто-то громко сказал: «Подозрительный. Один из таких молодцов генерала Романовского здесь хлопнул. Что ходит, высматривает?» Андрей злобно осклабился и так гаркнул: «Какое ваше дело собачье?!» — что офицериков точно ветром сдуло...
Здесь же, в здании посольства, Белопольский встретил своего однополчанина Митьку Дорофеева, с которым никогда не был особенно близок: презирал за трусость. А тут обрадовался, как родному, и расчувствовался неизвестно почему. Митька не преминул воспользоваться этим. Они напились (за счет Андрея, разумеется) в первом же ресторане, продолжали пить и потом, в каких-то кабаках, в публичных домах самого низкого пошиба, и пьянствовали до тех пор, пока не кончились деньги.
И тогда Митька сразу же исчез, оставив Андрея одного, — подонок. Белопольский очнулся, не понимая, где он, как оказался в полутемном пенале. Потолок и стены находились на расстоянии вытянутой руки и давили на него, точно он находился в карцере. Рассеянный свет розовато сочился откуда-то из-за его голых ног, казавшихся матово-желтыми, стеариновыми, как у покойника. Когда глаза привыкли к полумраку, он разглядел кровать, на которой находился, — она занимала все пространство между стенами, — и огромную женщину, что распласталась с ним рядом. Ее дряблое тело возвышалось точно взбитая перина. Женщина спокойно и безмятежно похрапывала, посвистывала тихо, постанывала.
Сквозь, провалы в памяти всплывали какие-то разрозненные детали, какие-то лица, бессмысленные фразы, ничего не значащие слова. Улица, мощенная не то булыжником, не то каменными плитами, круто сбегающая с холма... Какая-то дикая драка, разъяренные матросы, и среди них один — бьющий ногой под дых...
Откуда-то сверху вдруг брызнула на Андрея теплая, едко пахнущая струя. Да, кто-то мочился на него. Он с омерзением оттолкнул женщину и откатился на самый край кровати, к стене. Но и там его нашла нескончаемая струя. Андрей вскочил, закричал хрипло, плохо подчиняющимся голосом:
— Эй, там!.. Вы! Вашу мать! — Будь у него револьвер, он разрядил бы весь барабан в потолок. Но револьвера не было. И бриджей не было. И френча. Выкрикивая ругательства и проклятья, он зашагал к спинке кровати по пружинящему матрацу, наступая на спящую женщину. И как был, в одном белье, выбежал, чтобы наказать обидчика... Если б он знал, что в той пустой клетушке, куда он вбежал разъяренный, желающий сокрушить все на своем пути, жила его сестра!.. Если б он застал ее в ту минуту! Или увидел нечто такое, что смогло напомнить о ней!.. Кто знает, как повернулась бы жизнь их? Но, увы, встреча Белопольских не произошла. Бог, вероятно, хотел, чтобы каждый из них испил свою чашу страданий — порознь и полностью... Андрей и не подумал о сестре: он думал о своей мести.
Вернувшись, Андрей неуверенными и суетливыми движениями стал нашаривать на полу свои вещи. Первым попался сапог, потом — рубаха, фуражка. Постепенно он собрал почти все, и только второй сапог долго не находился — он упал за высокую спинку. Схватив все в охапку, Белопольский толкнулся в дверь. Дверь распахнулась. Солнечный свет снова резко ударил в глаза — Андрей в одном белье оказался на улице, к счастью, в таком месте ее, где подобное появление человека никого не удивляло. На него никто просто не обратил внимания. Заскрипев зубами от гадливости и презрения к самому себе (эта привычка стала все чаще и чаще проявляться у него в моменты отрезвления), Андрей натянул бриджи, а потом — совершенно раздавленный — уселся на теплые уже от солнца плиты узкого тротуара и начал медленно и трудно натягивать сапоги, обливаясь потом и почему-то испытывая приступы тошноты и резкой колющей боли в низу живота.