Семь смертных грехов. Роман-хроника. КРУШЕНИЕ. КНИГА ВТОРАЯ.
Глава первая. КОНСТАНТИНОПОЛЬ. С УТРА ДО ВЕЧЕРА
Поручик Дузик проснулся в состоянии неизбывной, злой тоски. Она не покидала его с того часа, когда он, ловко избегнув карантина, ступил на землю.
...Шли третьи сутки стояния на рейде. Было плохо с питьевой водой. Угнетала неизвестность. Внизу, в чреве «Херсонеса», гулял тиф. Турецкие фелюги и шеркеты держались поодаль. Лишь два раза в день пришвартовывались к борту союзнические катера. Привозили жидкий морковный суп, прозванный «суп-чай», немного хлеба, иногда — английские консервы, апельсины величиной с пол-арбуза — один на четверых, их неумело делили, обливаясь соком. Устраивались, ловчили. Некоторые, щедро заплатив, тайно съезжали на берег. Возникали фантастические слухи. Самый стойкий, что повезут дальше — в Египет, в Южную Америку. На вторые сутки застрелился на юте молодой подполковник. Кинулась в воду беременная женщина. Спасло ее котиковое манто, удержало на поверхности. Женщина билась в руках турецких рыбаков, плакала, кричала глазевшим с палубы соотечественникам: «Будьте вы прокляты! Будьте все прокляты!..» Ксения все видела. Лицо у Ксении было землистое, страшное. В глазах — смерть. Дузик чувствовал, что и она готова к прыжку в воду, к самоубийству, к самому дикому поступку.
Под вечер приехала французская комиссия: надменные взгляды, голубые кепи с золотым галуном, блестящие ордена. Словно в обезьяний питомник пожаловали, любопытствуют с брезгливой осторожностью, недоумевают: во что их вчерашние боевые союзники превратились. На лицах — безразличие и холод. Обступили их эмигранты, пройти не. дают. Каждый лезет. Дузик сумел вперед пробиться, смешался с французами, суетится, порядок наводит. Они его за своего приняли. Генерал говорит перед уходом: «А вы что же, м’сье? Не едете?» Дузика осенило: «Помилуйте, господин генерал. Я брата хочу с собой взять, брата с женой. У меня в городе дело, возьму его компаньоном на тысячу лир в месяц. Извольте, вот его паспорт», — и свой протягивает.
У него еще с евпаторийских времен паспорт был заготовлен — высочайшего класса фальшивка... Француз улыбается: «Да, да, м’сье, конечно, конечно. Давайте паспорт брата. Желаю успехов в делах. — И адъютанта подзывает: — Распорядитесь». Тот через минуту подает паспорт уже с печатью, разрешающей съезд на берег...
Так Дузик и Ксения очутились в Константинополе, одними из первых представителей той «севастопольской волны», что вскоре захлестнула город. Поэтому им и с жильем повезло — заплатив последние деньги за три месяца вперед, сняли они каморку на втором этаже дома мадам Клейн.
Мадам Клейн — огромная, грудастая, с сиплым голосом и темными, заметными волосками над верхней губой — приехала в Константинополь из Одессы. Мадам жаждала поместить свой капитал в надежное дело. Она умела лишь хорошо готовить и обслуживать мужа. Ничего больше Эмма не умела. Но она не боялась даже самой черной работы. Эмма купила «заведение» — небольшой домик среди многих подобных, на узкой Галатской улице, круто сбегающей с холма к Босфору. У нее служили тихие «девочки». «Девочек» было пять. Они принимали гостей в дощатых выгородках, разделявших «залу», — в узких клетушках помещалась лишь кровать, в головах было оконце. Гость, отворив тонкую фанерку, незамедлительно попадал в кровать. «Девочки» целыми днями валялись полуодетые, нечесаные, лузгали семечки, пили кофе, вышивали — ждали клиентов. Трое были русскими, «детьми эвакуаций», четвертая — армянка, пятая — немка, приехавшая из голодной Германии на заработки собственного приданого.
Второй этаж заведения Эммы Клейн, где она занимала две лучшие комнаты, сдавался внаем с пансионом («Чтоб не готовили у себя в каморках: не приведи господь, зажгут дом!»). Поручик Дузик и Ксения жили в угловой. Из разбитого окна всегда дуло, виднелся кусочек лазоревого пролива, косой парус рыбачьей шхуны, иногда паром, ползущий на Скутари. Потолок протекал. Сквозь крупные щели в полу постоянно доносились бесстыдные звуки — смех, стоны, скрип кровати. Поначалу острое любопытство приковывало Дузика к полу. Но после того, как Ксения внезапно застала его за этим занятием и зло посмеялась над ним, поручик сумел заставить себя отказаться от «домашнего театра», а потом и возненавидел его — похожих друг на друга гостей, наглые звуки, требовательные мужские голоса, одни и те же слова на всех языках мира. Дузику казалось: там, внизу, валяется один ненавистный стоязыкий мужик, в спину которого хотелось выстрелить.
Денег не было. И заработать их казалось невозможным. Да Дузик и не умел ничего. Он часто ловил себя на том, что способность думать о будущем вернулась к нему, вероятно, потому, что с ним оказалась Кэт — милая, растерявшаяся, подавленная, — и он почувствовал себя ответственным за нее. Кэт очень беспокоила его. Целыми днями она бродила по городу — искала своих, возвращалась в темноте, утомленная, почерневшая от чужого горя и страданий, от своих истаявших надежд. Куда девалась прежняя Кэт?! Женская, девичья беззащитность зримо проступала в ней. Каждый вечер поручик ждал: она сломается, совершит нечто непоправимое. После того как неделю назад пьяный французский моряк изуродовал лицо одной из «девочек» и ее отвезли в больницу, а одна из каморок опустела, Дузик опасался, что Кэт просто спустится вниз и, не рассуждая, займет место в заведении Клейн, откуда уже нет обратного пути. Размышляя о Кэт, Дузик понимал, что не может вновь стать бандитом. Он должен искать выход, пока был оплачен кров и пансион.
При мысли о том, что надо встать, побрызгать на лицо вонючей водой из кувшина, съесть каждодневную, чуть теплую рисовую кашу с гнилыми фруктами — неизменный завтрак и ужин, выдаваемый хозяйкой постояльцам, — Дузик зажмурился от ненависти к самому себе. Покосившаяся, продавленная кровать, на которой спала Кэт, была пуста. Ушла! И записки не оставила. Дузик пошлепал в угол, посмотрел через щель вниз — «девочка» принимала клиента. С мстительным удовольствием Дузик помочился на коротко стриженный, седоватый затылок клиента и стал одеваться, не реагируя на отборный русский мат, несшийся снизу. Есть не хотелось: во рту стойко держался набивший оскомину вкус пресно-гнилой каши, съеденной вчера вечером. Ругая на чем свет стоит скупую немку, которая скорее удавится, чем истратит лишний грош, он вышел на скрипучую деревянную галерею, опоясывающую дом по второму этажу, и зажмурился от яркого солнца.
— Эй, там! Вы! Вашу мать! — послышалось снизу.
Не успел Дузик опомниться, как рядом оказался худой, полупьяный седой человек неопределенного возраста, в одном белье, страшный.
— Веди! — яростно приказал он Дузику, хватая его за шиворот. — Туда! — и потащил его по галерее в комнату, продолжая материться.
— Кто вы? Что? — упирался Дузик. — Оставьте.
— Оскорбляют, сволочи! Убью!.. Я Белопольский — князь и офицер! — Он толкнул ногой дверь каморки, заглянул туда. — Сбежали мерзавцы, — сказал устало.
— При чем здесь я? И я — офицер, — возмутился Дузик. — Вы не имеете права! Извольте отпустить меня.
— Проваливайте!.. К черту!.. — Страшный человек, качнувшись, скатился по лестнице и исчез...
Дузик спустился со второго этажа, еще не зная, куда направиться, и остановился.
Рядом в окне, медленно пережевывая тягучую халву, лежала немка. Дузику вдруг очень захотелось халвы, захотелось так же бездумно полежать рядом, помять огромные коровьи груди, покрутить эту бабу в кровати, пошлепать ее по ягодицам, укусить в жирную складку па затылке. Почувствовав его взгляд и его желание, немка открыла кукольные голубые глаза и сказала вопросительно-приглашающе:
— Herein?[1]
Дузик хотел улыбнуться, сказать что-нибудь ободряющее, комплимент какой-нибудь, но войти к немке-соседке было подлостью. Злость на все и вся вновь захлестнула его, он грязно выругался, обозвал ее свиньей и торопливо зашагал вниз по улице, невесело размышляя о том, что заразить эту немку, а через нее все человечество и тем самым отомстить всем, — пошло, дурно и неумно.