Федьку, смахнул с лица землю, прислонил ухо к груди
и услышал, как далеко-далеко бьется слабое сердце,
значит, парень еще жив, значит, еще не задохнулся.
Но Чудинов вернулся в сознание лишь под вечер, он
пробовал шевельнуться и не мог. А Ж вакин рядом пе
реживал: ведь убираться надо, к своим попадать; по
тому он то и дело тормошил Федьку, которого, видно,
здорово контузило. А когда тот пришел в себя, жалобно
стал упрашивать:
— Ты слышь, Чудинов, как там, а? Ну ты попро
буй, а?
Но Федька безразлично молчал, облизывая языком
пересохшие губы, порой бестолково водил глазами по
рыжим стенкам окопа, вглядывался в тускнеющее небо,
и Ж вакин понял, что с таким Федькой каши не сва
ришь. Степа взял винтовку на грудь и шеей ощутил
скользкую тяжесть ремня, потом присел на корточки,
осторожно надвинул Чудинова себе на спину и, кряхтя
от натуги, поднялся. Федька был не сырой телом, он
ладно распластался на спине Ж вакина, но Степа-то на
голодался, да и не богатырь он — всего шестьдесят
пять кило весу, и потому с каждым шагом все неровнее
казалось ему земля и упрямее молчаливый груз.
«Хоть бы слово живое сказал. Ишь, расселся. «Воен
ным буду!» — мысленно передразнил он Чудинова, по
давляя нарастающую неприязнь, а тут еще винтовка
надоедливо елозила по животу, Степа совсем осоловел
от усталости, ему так мечталось добраться до своих,
9*
259
выспаться в теплом углу, налопаться «кирзовой» каши
и просто поболтать с ребятишками, ну а там уж куда
пошлют — на то она и война... Но он дотащил Чудино
ва до перелеска и сам полежал, отходя на волглой ж ест
кой траве, как пропащая старая лошадь, потом пере
силил усталость, сломил молодое деревце, расстелил
па рогатых ветках шинель, заволок на нее Чудинова и
вновь побрел заиндевелой опушкой, хрипя нутром и
быстро наливаясь жаром.
Когда Степа поволок Чудинова по кочковатой зем
ле, Федька как-то сразу ожил, только ноги его были
вялы и непослушны. Отдавшись страшным мыслям, Ч у
динов забыл о подвигах и обо всем на свете и лишь мыс
ленно торопил Ж вакина, подгонял его, каждый раз тре
вожно замирая душой, когда Степа останавливался пе
редохнуть: «Ну ты, давай, ну-ну... Господи, не бросил
бы только! Ведь никто не узнает. Сгниешь тут, как п а
даль...»
8
Д ядя Кроня был грустен и тускл лицом, щеки его
неожиданно одрябли, стали пористыми, в глаза он ни
кому не смотрел, царапал корявым пальцем желтую
мозольку сала на клеенке, иногда вздыхал, а мать, ду
мая, что он печалится из-за нее, виноватилась, ходила
по комнате молча, заполняя стол всякой едой.
— Ну и прохиндей! Пленом вздумал попрекать, —
вдруг сказал дядя Кроня и ссутулился еще больше.
— Д а наплюнь ты на него, — пробовал утешить Ге
ля, поглядывая в окно. Ему хорошо было видно, как
Федя Понтонер тешет бревно: топор часто соскальзывал,
звенел хорошей сталью и взблескивал на сливочном
срезе дерева.
— Меня баба М арфа, можно сказать, на своем гор
бу от могилы оттащила...
— Ты тоже хорош, голубчик, — вступила в разговор
мать. — Вспоминаешь, когда прижмет. Все вы хороши.
Нет бы когда десяточку послать старухе, небось пен-
зия невелика.
— Ты думаешь, Л изавета, что она жива? — удивил
ся Кроня Солдатов собственному предположению.
260
— Эгоисты вы все. Д аж е не знаешь, жива ли спа
сительница. Мог бы справки навести, она тебе как за
мать родную долж на быть.
— Не, померла. Ну конечно, померла. Она и тогда-
то еле ходила. Как в погреб ко мне спускается, думаю,
хоть бы не пала да не померла тут. А за месяц ни р а
зу не пала. Только смеется да плачет, смеется да
плачет... Не, померла. Ей и тогда-то у семидесяти было,
тюх-тюлюх. Д а тридцать годков с тех времен пало, дак
не сто же лет пожила? Помереть уж должна.
— Эгоисты вы все, — опять повторила мать, в л а ж
нея глазами, и розовые паутинки на голубоватых бел
ках стали резче.
— Эгоисты, — согласился дядя Кроня. — В душе-то
все лежит, порой до слез вспомнится. А потом в заб о
тах закрутишься — и будто прошлой жизни не было.
Одним днем живем. Пахота, сенокос, уборка и опять
по новой, даж е оглянуться некогда.
Потом все долго молчали, дядя Кроня шумно фур-
кал чай, на лбу проступили искры пота, щеки налились
прежним тугим румянцем, значит, ожил Кроня С олда
тов.
— А чего он такой? — неожиданно спросил дядя, и
хотя он никого не назвал, все поняли, о ком идет речь,
и разом глянули в окно на заулок, где Федя Понтонер
впрягался в веревочную петлю, чтобы тащить на з а
дворки последнее бревно.
— Какой «такой»? — переспросила мать.
— Ну, какой-то не такой...
— А у нас в Слободе все не такие. Силу-то де
вать некуда, а много ли нынче на производстве побро
дят, только волынку тянут. Вот с жиру и бесятся люди:
то давятся, то травятся, а Федька, тот с бревнами да
поросятами убивается. Наверное, уж деньги некуда
складывать. Говорят, сейф завел.
— Небось порядошным себя числит?
— Ну что ты — и не подступись к нему. Уж который
год в президиумы садят. Люди-то боле уж смеются над
ним.
— И говорить-то наловчился, — добавил Геля.
— Говорить-то он с малых лет ловкой...
— Может, чего ли спуста люди наговаривают, чего
ли лишнее, говорю, говорят?
261
— Не, он уж такой злой и родился. Не в бабу М а
ню, покоенку, та, даром что из купчих, а рукодельная
была. И не в брата старшего, Андрея...
— Ну значит, в нем частная ж илка вылезла.
— И у матери уж все рукодано было заведено, все
с руки: и хлеб-то по кусочку, и сахар-то по глызке — из
веков таково было. Он, что ли, моду такую с нее взял?
Но опять же баба М аня, бывало, как туго нам, дак из
последнего выложится, да поможет, А Федька-то боле
весь изжадился.
— Я ведь его мальцом только помню. К ак батя меня
из-за него, высек, так боле, кажись, и не виделись.
— У него жадность какая-то завелась. С трибуны-то
больно хороши речи говорит, куда с добром, а ночью
Би-би-си слушает.
— Д а ну, ты это брось, мама, — поморщился Геля,
уловив в голосе матери нехорошее злорадство.
— А ты помолчи, если чего не знаешь. Мне, думаешь,
не слышно было, когда он еще за двойные стены не
прятался? К ак с дойки-то приду, руки все наизнанку
выворотит, тут и сои пс в сои, а он за стенкой прием
ником тарахтит. А на людях все выставляется, идей
ный, мол, а сам, прости ты господи...
— Ну хватит, — досадливо оборвал Геля.
— Л адно, ладно вам, — чувствуя грозу, вмешался
дядя Кроня, но было уже поздно.
— Значит, слова матери вслух нельзя сказать, сра
зу рот затыкаете! Шестерых-то надо было вырастить
одинакой. А он еще, гад, измывался всяко. Мостки бы
ло починил, дак ведь сам и ходит по ним, но счет при
нес, чтобы оплатила половину. Это жене-то покойного
брата! А ты еще говоришь мне. Хоть бы сдох он, чтобы
его животом вывернуло. Окно покрасил, наличник один,
тоже счет предъявил. Потом вьюшку в бане заменил,
ведь копейки стоит, да и сам ж е моется — опять счет.
А тут и проводку было обрезал, света меня лишил.