ки, потом Геля обжился в ней, от постели пахло зверем
и застарелой пылью; где-то за углом звякала уздечкой
лошадь, внизу под поветью взбрыкивали во сне овцы.
Все было необычно для него, и Геля часто распахивал
глаза: ему чудилось, как кто-то незримый открывает
полог, потому что свежий воздух врывался под пожел
тевший от сырости ситец. Показалось, что заскрипели
поветные ворота, потом кто-то чужой и настороженный
спускался по крашеной лестнице скользящими шагами,
лестница скрипела нервно и надсадно и долго еще по
трескивала в ступенях.
Так почему же он через семь лет помнит в мельчай
ших подробностях именно эту тишину, и скрипы ночной
лестницы, и даже самый сон, глубокий, как беспамят
ство, и прохладный, как овражная глубина? Помнится
даже, как просыпался, потягиваясь в оленьих постелях:
желтенький ситец светился прозрачно, будто намаслен
ный пергамент, — значит, двери на поветь были откры
ты ,— и косые полосы осеннего солнца ложились на по
крывало балагана. Чьи-то осторожные шаги вырастали
неожиданно рядом, сквозь ситец виднелась неровная
черная тень, кто-то шептался и затаенно смеялся; потом
в самом изголовье раздался бабушкин ворчливый голос,
он был низкий и рассыпчатый, будто в решетке катали
горох: «Эй, засоня, хватит спать-то, всех девок про
караулишь».
Он тогда открыл глаза с легким чувством недоуме
ния, ощущая свободу и легкость во всем теле, будто и
не спал вовсе, а просто на минутку прикрыл глаза.
Бабушка уже была торжественная, но не та, прежняя—
осанистая, в желтых кожаных полусапожках и в ба
тистовой кофточке, стянутой под грудью узким вязаным
пояском. Ныне она осела на болезненных вялых ногах,
ходила в шерстяных своевязанных головках и больших
кожаных тапочках, платье на ней было зеленого ста
ринного шелку с большим вырезом на груди, в котором
виднелась морщинистая ореховая кожа. Правда, кур
носый нос был так же задиристо вздернут, но глубже
стали на нем неровные конопинки, да и лицо подсохло,
180
вроде бы вытаяло, и покрылось неровной ржавчиной
на крутых скулах, будто загорело оно; уж лишнего
мясца не наросло на бабином лице. Вот и волосы она
стала носить по-новому, без старинного черного повой
ника, расчесывая чуть зеленоватую седину на две сто
роны с пробором посередине, а сзади завязывая в два
узелка.
И эти, почему-то милые для Гели, подробности ожи
вила память, вернее проявила уже нынче, когда бабы
Натальи не стало. Он тогда пытался разглядеть, как
бабушка вяжет свои узелочки из седых' паутинных во
лос, но заметил лишь мерное кружение пальцев и хит
рый выверт локтя.
...Хмельной и грустный, Геля то выныривал из вос
поминаний, когда слышал резкий перезвон стакаш-
ков, — это дядя Кроня приглашал поддержать, то
опять окунался обратно. Почему-то и разговор за сто
лом навязался поминный, невеселый — все не могли
забыть покоенку Наталью.
— Уж матушка наша всю жизнь в мятке была, в
работе. Ты-то, Кроня, помладше, наверное, не помнишь,
а она нам, бывало, кричит: «Девки, мните мне спину!»
Мы-то и прыгаем по спине, нам и любо, нам игра. Р а
зомнем, она встанет и снова работать начнет. Десяте-
рых-то надо было выпестовать. А как шестеро-то на
войну запоходили, ни об одном слезинки не выронила.
А где они, парни? Кроме тебя, Кронюшка, никто не
пришел, дак как тебя ей было не жалеть? Померла, но
от смерти выходила.
А Геля уже видел бабу Наталью за столом: она ус
тала от беготни и сейчас сидит с краешка стола, гото
вая сорваться за щукой соленой, иль за брусникой
моченой прошлогодней, иль за квашеным луком — чего
попросят гости дорогие. Рядом с ней дед Спиря: в вы
шитой рубахе, локти лежат на столе, на лице замеча
тельная маленькая улыбка, глаза почти бесцветные,
огромные, они мечтательно и незряче кочуют с лица на
лицо, с трудом узнавая родных; под шишковатым, вро
де бы опухшим носом — скобкой усы, неровно подстри
женные бабой Натальей и сивые от постоянного таба
ка. Рядом у тарелки дымится папироска, и после каж
дой ложки супа он тянет «северинку» в узкие голубые
губы и долго вдыхает в себя угарный дым.
181
Геля смотрит на дедушку и не узнает его: совсем
остарел Спиря Солдатов, да и годы — далеко за семь
десят, а вроде бы совсем недавно был молод, ведь и в
пятьдесят казался молодым и еще азартно поглядывал
на бабью юбку и не прочь был побаловаться на сторо
не, когда уходил с длинным обозом на Москву иль Л е
нинград. Геля еще помнит деда Спирю, когда у того
усы были толстой скобкой и ячменные цветом, а глаза
голубые с тусклой окалиной в углах и волосы тоже яч
менные, чуть посекшиеся и побитые редкой сединой;
а сам-то дед роста невеликого, но весь крепкий, как мо
лодой гриб. И когда, наезжая в Слободу, он останавли
вался у Чудиновых, то словно бы житнее поле привозил
с собой, и горький запах ивы, и зимнего сухого снега,
но все эти запахи перебивал постоянный махорочный
дух, который в маленькой комнатке поселялся напроч-
но, пока там жил дед. Геля помнит, как раздевался дед
Спиря, выныривая из огромной малицы: черный ста
ренький пиджак был серым от оленьего ворса, и все
Чудиновы осаждали деда и ощипывали его от белесой
шерсти, как гусака, а он только поворачивался в тол
стых своекатанных валенках с пришивными голяшками
и победно накручивал ус, и глаза его походили на ма
ленькие весенние лужицы.
Как ждали у Чудиновых деда! Он всегда появлялся
неожиданно, басил густо, с хрипотцой: «Ну как вы тут
разживаетесь?» — и, освободившись от малицы, опять
нырял в сани-розвальни почти с головой, долго рылся в
залежалом сене, под оленьими постелями и прелыми
фуфайками, тут же на улице на ухватистом морозе раз
ворачивал мешковину и доставал большую золотистую
буханку, которая давалась ему для обозной жизни. И
не было ничего на свете вкуснее этой белой буханки,
пупырчатой по горбушке, с медовой поджаристой
крышкой; а если хлеб развалить ножом пополам, то
кулак свободно мог бы войти в ноздристую тягучую
мякоть, от которой кружилась голова и рот исходил
слюной.
Прошли годы, но запах и вкус именно того хлеба
чутко стоят в памяти и, наверное, будут храниться в
ней до самой смерти. И живет в душе Гели не тот дед
Спиря, который сидел за столом, улыбчивый, как маль
чик, с локотками на столешне, а другой — давний: ры
182
жеусый и кудрявый, только чуть опаленный старостью...
Геля смотрел тогда на бабушку Наталью и не ду-
мал-не гадал, что видит ее в последний раз, смотрел и
наполнялся неожиданной любовью, переводил взгляд
на дядю Кроню — вот уж истый дедушка Спиря, — по
том разглядывал тетю Клаву, молчаливую маленькую
женщину с косоватым ртом, который она все морщи
ла, — и тоже любил их.
А день, помнится, тогда выдался распевный, весь в
голубых и охряных красках; в тот год рано все заж ел
тело, и уже в середине августа береза стала седеть,
а потом и ронять вялый лист. Говорили, что осень ран
няя, а значит, трудной будет зима. Все так и случилось:
в сентябре пали морозы, там и снег навалился, а в де