Он сыплется и ночью, когда очень тихо и все спят, ког
да на улице в промозглой осенней темени живет лишь
сиротливый неустроенный ветер, — тогда в комнате
особенно одиноко и даже страшно, кажется, что на чер
даке кто-то ходит, легкий и печальный, и упорно под
сматривает за спящими людьми... И обои запузырились,
176
хотя и обдирала их мать верный десяток раз и потом
снова наклеивала, слой на слой, к каждому револю
ционному празднику. Они и нынче плотные, как кар
тон, и если принюхаться к ним, почувствуешь, как пах
нет старым деревом, тлеющей бумагой и крутым само
садом, который мать подмешивает в клей от всякой
нечисти.
И вот из-за этих обоев, твердых, как картон, нес
лись по-солдатски резкие звуки баяна. Мать морщи
лась, видно, музыка ей досаждала, а дядя Кроня хму
рился своим тайным мыслям: он осел на цветастом
широком диване с откидными подушками, будто стал
суше и меньше, солнечный загар остыл от вина и слов
но покрылся серой пылью.
— Помню, как в Снопе он гостился, — кивнул голо
вой дядя Кроня на стенку, из-за которой неотрывно
сочился басовитый гуд. — Ты тогда не первый ли год
на сносях была, Роньку носила... Федька-то тоненький
пацанчик был, глаза, как у зайки, живые такие. Чай
сладкий любил. Бывало, мати самовар на стол занесет,
дак он, пока десять стаканов не выдует, из-за стола
не вылезет. Настырный был: пьет и жмурится, пьет и
жмурится. Вроде и голода особого не было, хлебом-то
сыто жили, а он колобок к себе под локоть да в кар
ман. Мама и говорит ему: «Ты, Феденька, наверное,
коровушку хочешь приманить». А он заревел, сле
зы-то в блюдце так и забрякали. Смешной был пар
нишка.
— А ныне как крот. Роет и роет, день-деньской.
Я на огород пойду, а он там фырчит за загородкой,
будто кот свадебный, — сказала мать. — А ну его... Д а
вайте лучше песенку споем: «Ой топнула я, и не топ
нула я. Съела сахару мешок и не лопнула...»
— Однажды руку сунул в молотилку. Баловной,
ьидать, был, все выложь ему да подай. Мы-то страши
лись, а он городской, всего навидался, вот и сунул л а
донь в самые шестеренки. Я едва шкиво повернул об
ратно, а то бы пальцы смолотило. Машина ведь — к
ней без понятья не суйся. Я кровь высосал, подорож
ников налепил, от своей рубахи подол оторвал — гость-
то городской как-никак. И рубахи-то, помнится, ж ал
ко — мать накостыляет по шее: с одеждой тогда туго
было, — а Федьку и того жальче. А он, видать, подли
177
пало еще тот был, бате и нажалился, мол, Кронька под
учил руку в молотилку сунуть. Батя меня и высек...
— Да оставь ты Федьку! Нашел о ком разговор
вести. Он же — ушат с ручками. Давайте лучше споем.
Я сегодня порато добрая, всех прощаю, камня за па
зухой не несу.
И мать запела тонехоньким, прерывающимся голос
ком, будто у нее перехватывало горло, а когда надо
было подтянуть вверх, она только сипела, проглатывая
слова. Но глаза ее светились, тонкие красные паутинки
растворились в голубоватых белках, волосы из-под кру
жевной косынки выбились на лоб и бросали негустую
тень, и в бледном матовом свете летнего вечера лицо
матери глядело как со старинного портрета — благо
родной, потрескавшейся от времени эмали. И тут Геля
понял, что мать в молодости была действительно кра
сивой, не зря к ней парни сватались наперебой.
— «Катись слеза моя горюча, катись по бе-ло-му
лицу. Я выну беленький платочек, прелестны очи
о-о-о-бот-ру...» Нет, не могу. Тот же хмель, да не та
бражка. Ой, маменьки нет. Натальюшки нашей нет, она
бы спела — как у нее голосок бежал!..
— Певунья была, попеть любила, чего говорить,—
печалясь, согласился дядя К роня.— Я когда болел —
уж всего меня английский грипп вывернул, — будто из
омута выскочу и слышу, как она мне эту песню поет:
«Катись слеза моя горюча, катись по белому лицу...»
Поет, а сама плачет. Наверное, смерть свою чуяла...
Ты, Геля, не забыл бабу Наталью?
— Вроде бы нет, — сказал Геля и задумался... Бабу
Наталью он видел редко, потому что в деревню еще
добираться надо, а попутье плохое, да и переправа не
всегда налажена. Те прошлые наезды, ее нечастые гос
тевания в Слободе остались в памяти лишь слабым от
блеском каких-то незначительных мелочей. Вот сара
фан с оборками вспомнился, шелковый, с большими ма
линовыми розами: когда бабушка шла на высоких жел
тых каблучках, он тяжело бился о колени, едва зави
ваясь вокруг ног; руки еще вспомнились, ладони узкие,
почти детские, обтянутые натуго рыжеватой кожей с
мелкой насечкой морщин, — казалось, козонки вот-вот
пролупятся наружу, — а пальцы длинные, чуть изогну
тые, каждый на свой манер.
178
Может, запомнилось так мало потому, что Геля тог
да еще был мал, а позже в Снопу как-то все не наез
жали: мать совсем зашилась с колхозной работой и с
детьми. Последний раз Геля видел бабу Наталью уже
совсем остаревшей где-то вскорости после армии; он
тогда многое передумал и перечувствовал, и все, что
касалось лично его или его близких, задевало тревож
но и чутко, особенно их радости, печали, и, может, по
тому та последняя встреча особенно помнилась...
Приехали с матерью в Снопу где-то на изломе ав
густа, ночи уже загустели, деревня стояла на угоре и
показалась неожиданно большим черным валуном в
белесоватом небе, но сначала донесло мерным живым
теплом и дыханием, хотя было тихо до вязкой тяжести
в ушах. Только порой далеко, за рекой, вспыхивали
зарницы. Стояли рябиновые ночи, и от длинных голу
боватых сполохов, от запахов подкошенных клеверов
и гороха, что изредка наплывали с полей, тишина ка
залась еще осязаемее, на нее можно было натолкнуть
ся, потрогать ладонью как нечто гладкое и непрозрач
ное.
Баба Наталья будто заведомо знала, в каком час
наедут гости, и стояла в растворе поветных ворот бе
лым призрачным пятном. Геля прижался к бабе и ощу
тил ее всю, мягкую и теплую, как летняя земля, от ба
бы пахло дрожжевым тестом; она пригибала Гелину
голову сильно и немного больно и целовала мелко и
часто, одновременно плача и смеясь:
— Вот ты какой герой. Ну ладно, хоть перед смер
тью выглядела у Лизки последыша. Наш парень-то,
солдато1вский. Ну а ты-то, Лизка, чего стоишь в под-
звозье, как неродная дочь?
Повернулась, зашлепала по повети босыми ногами,
так и не отпустила ладонь внука — вцепилась в нее
сухими тонкими пальцами.
— Дедко-то спит. Остарел наш дедко. Я и говорю:
«Неужто гостей не выйдешь встречать?» Говорит: «Зав
тра заодно и насмотрюсь». Вы сейчас похлебайте чего
ли и — спать, а уж завтра будем привально делать.
— Какое еще привальное? — воспротивилась было
мать, но баба Наталья только кышнула на нее.
— Не твое собачье дело. Твое дело только помал
кивать.
179
Растревоженный долгой дорогри и этой встречей,
Геля ворочался в балагане, изба уже спала, под ситце
вым пологом было прохладно, и Геля забрался в
оленью полость. Она сначала покусывала с непривыч