посмаливая табачок, и морошки снова не прочь отве
дать, ибо эта ягода не приедается, она впитывается в
тебя, будто солнечный свет.
Но Мартын не из тех мужиков: редко когда на боло
те ягоду бросит в рот — тут словно бы кто озадачивает
его, план дает: вот к такому-то сроку заполни посуди
ну, и он, сердешный, рад стараться, язык на плечо, и
хоть трудно тянуть ягоду заскорузлыми пальцами —
иная и лопнет, обливая ладонь липким соком,— но мно
гих искусных собиралыциков настиг бы он, если бы
оказались рядом. Кажется, одному куда спешить, никто
не гонит, никто ягоду из-под носа не выдернет — соби
рай себе как бог на душу положит. Но Мартын вывер
нул из пестеря ведерный туес, костыльки воткнул, где
повыше было, на них сверху брезентовый кожушок на
кинул — получилось вроде флага, и пошел, вернее по
полз по болоту строчить морошку — только медвежье
сопение прокатилось по еловой раде. Мартын ничего
лениво делать не умел, Мартыну нужен азарт, ему
нужно себя раззадорить, чтобы любая работа, даже са
мая занудная, стала удовольствием, чтобы тело отмяк
ло, душа не томилась и кровь легче струилась по жи
лам, а для того и надо сначала заспешить-заспешить,
чтобы потом насквозь прошибло, тогда и забыться в
легком угаре.
Словно с похмелья очнулся, когда увидел, что туес
полон, зрелая морошка осела под собственной тяж е
стью, и внизу сейчас наверняка с ладонь густого сока,
и влезло в посудину не ведро, а добрых полтора. При
давил туес сверху крышкой, просунул в пестерь, прила
дил удобнее к спине и снова почувствовал, как стран
но сегодня слаб он, и такого вроде бы с ним еще не
приключалось. Пот, холодный и липкий, омыл спину, ру
баха прилипла, и стало как-то не по себе, противно и
страшно: почудилось, что делает последний шаг и по
следний вздох. Даже простонал неожиданно для себя,
131
словно подрубленное дерево скрипнуло от боли, и, глу
боко проваливаясь в моховину костыльками, поволок
изношенное тело.
С долгими перекурами, сося вересковую трубочку,
добрался Мартын Петенбург до лодочки, с туманной го
ловой и гулким, куда-то пропадающим сердцем, оттол
кнулся от берега, вяло дернул шнур. Мотор чихнул и
замолк, и тогда, свирепея на себя, на свою усталость,
па раскисшее сердце, на нетерпимую боль в пахах, М ар
тын рванул шнур — мотор дернулся, забурлил, толкая
легкую лодочку, пестерь с ягодами пополз и упал на
днище, где тусклыми блестками скопилась подкисшая
вода.
Голова была словно бы забита ватой; непослушными
руками неловко снял обороты, наклонился, чтобы под
нять пестерь, и невольно как-то правой рукой убрал газ.
Мотор поперхнулся и подавился. Мартын еще ругнул
тоскливо себя, мол, вот разварня какая — ничего те
перь толком и сделать не может, и права была Анисья,
что не пускала в лес: сидел бы старый хрыч у порога,
да не совался вон, людей бы добрых не смешил.
Так чертыхался в душе Мартын, подволакивая к се
бе тяжеленный пестерь, а было неловко тянуть, кул
тышки оскальзывали по нашивам бортовины, и не во
что было опереться. Петенбург, досадуя, рывком подал
пестерь к себе, и что-то так мучительно и нетерпимо
зажгло в груди, и воздух загустел — не продохнуть, не
напиться им. Брови удивленно вздернулись, открывая
поголубевшие печальные глаза, и с этим удивлением в
лице Петенбург осторожно обвалился на заднем уножье,
удобнее приладив голову и словно бы собираясь уснуть
тут. «Ничего, ничего,— успокаивал он себя вслух, шеве
ля деревянным языком,— тихо-тихо — до дому, там
Анисьюшка вылечит. У нее добрые руки — вылечит...
А умирать-то бы и погодить нать... Вот и сон... Пожить
бы еще, не нажился... Вот и сон в руку... Анисьюшка
подымет... Анисьюшка подымет...»
Лодочка тихо скатывалась вниз по реке, небо закру
чивалось— и вдруг, стремительно сорвавшись, косо
пошло вниз: все закружилось в голове Петенбурга, и
ему почудилось, что он взлетел свободно и легко, раски
нув руки. Он летел вдоль голубого купола, словно при
вязанный к спасительному концу невидимой нити, воз
132
дух стремительно обтекал лицо и оставался где-то да
леко позади крошечными прозрачными облачками, буд
то там застывало его дыхание. «Господи, как хорошо-
то!.. Как хорошо!»— закричал Петенбург, видя под со
бой такую знакомую и милую его сердцу землю.
Тихо скатывалась вниз лодочка, губы Мартына еще
шевельнулись и затвердели на выдохе, а глаза под
удивленно вздернутыми бровями сохраняли еще недав
нюю радость, и что-то живое напрочно закрепилось за
остывшей стеклянной голубизной.
Тихо скатывалась вниз лодочка, потом ее засосал
прибрежный осот, листья куги обволокли смоленые бор-
товины, и река, похлопывая о днище, бежала все даль
ше. Рука Петенбурга свалилась в воду, и меж пальца
ми, похожими на коренья вереска, засновали серебри
стые прозрачные мальки.
14
Герман был непривычно задумчив и скучен. Он си
дел, опершись спиной о теплую бревенчатую стену, слов
но бы дремал с открытыми глазами; потом через силу
стянул резиновые, отпотевшие изнутри сапоги и с ви
димым удовольствием раскинул по земле ноги.
— Где База-то?— наконец, спросил Сашка. Ему на
доело играть в молчанку.
— Паразит он...
— Может, еще ничего? Он ведь хороший.
— Паразит он... Ты иди лучше уху завари.
Герман ушел в избушку, повалился на нары, заки
нув за голову бугристые тяжелые руки, сторонне огля
нулся вокруг и снова подумал: «До осени досижу на
тоне и уйду в море — тоска тут». Прямо перед глаза
ми, позади нар, стоял деревянный тесаный столб, под
пирающий потолок. Столб за многие годы был изрублен
и исписан, на нем оставили пометы свои все, кто ко
гда-нибудь сидел на стане Кукушкины слезы. Есть сре
ди них и подпись Санахи Коткина, вырезана ножом
угловато и глубоко, до самой срединной мякоти; сейчас
она побурела от времени, словно окрасилась луковым
настоем: САК — Санаха Коткин. Знать, расписался
еще до той страшной истории, ибо и подпись звеньевого
133
Мишки Чуркина тут, сбоку, наискосок оставлена каран
дашом и сейчас едва видна — какая-то мелкая канце
лярская завитушка. И вот уйдет Герман Селиверстов на
СРТ, и уже никто не будет знать, что случилось здесь
много лет назад, никто, и подписи эти станут странными
непонятными письменами... Попробуй разобрать, что
САК — это «Санаха Коткин».
Пять лет плавал на СРТ, деревню не навещал, но
вдруг вернулся совсем, молчаливый и угрюмый; люди
поговаривали, что, когда Санаха пришел с рейса, то по
дороге в Архангельск, дескать, его ограбили — взяли
большую сумму денег, и после того он стал якобы за
говариваться. Первое время к нему приглядывались, в
разговоре старались не вспоминать море, не касались
заработков; но в речах Санаха был как все, сам и на
просился на тоню Кукушкины слезы, сел туда звенье
вым; а Герка Селиверстов в том году промышлял на
соседнем стане, самом дальнем, и когда приходилось
бежать домой, то невольно останавливался у Санахи
Коткин а.
Санаха заискивающе глядел на Германа, он как-то