наслаждение» или даже «катарсис»: читая эти стихи, человек обретает мужество и силы жить.
Аркадий Акимыч вышел из лагеря не как реабилитированный, а по амнистии. Опытный зек, он не стал далеко отлучаться из лагеря, зная,
что все равно посадят. День смерти Сталина Акимыч встретил в глухой тайге. Только после этого он вернулся в Москву. Штейнбергу пришлось на
долгие годы «уйти» в перевод, к которому его вместе с друзьями — Арсением Тарковским, Семеном Липкиным и Марией Петровых — еще до
войны приобщил их старший друг Георгий Шенгели. Штейнберг стал не только одним из крупнейших и самобытнейших мастеров поэтического
перевода — вышедшие из-под его пера переводы или, как он их иногда называл, переложения становились явлением русской поэзии.
Необычайно широк был кругозор и круг интересов Аркадия Акимовича: он переводил немецкого миннезингера XII века Вальтера фон дер
Фогельвейде и поэтов XX века Стефана Георге и Готфрида Бенна, с польского — Юлиана Тувима и К. Галчинского, Георге Топырчану — с
румынского, удивительно акварельного Ван Вэя — с китайского, а с английского — романтиков Вордсворта и Саути, поэта XIX века Киплинга,
современного поэта Дилана Томаса, а главный труд всей его жизни — эпическая поэма «Потерянный рай» английского поэта XVII века Джона
Мильтона, которая считается одной из вершин мировой поэзии наряду с «Божественной Комедией» Данте, — выдержала множество переизданий.
Однажды Аркадий Акимыч показал мне ксерокопированное и переплетенное издание «Потерянного рая». С этой книгой к нему подошел молодой
человек и попросил автограф. Человек оказался баптистом, а перевод «Потерянного рая» стал у баптистов настольной книгой. Так как первый
300 000-й тираж к тому времени полностью разошелся и стал библиографической редкостью, баптисты наладили производство ксерокопий.
Акимыч подписал один из авторских экземпляров, а ксерокопию бережно хранил и с гордостью показывал ее гостям.
Если поэзия Штейнберга — сплав высокого осмысления действительности и мужественного реализма, иногда граничащего с натурализмом,
но никогда не переходящего за рамки вкуса, то его живопись и графика подчеркивают необычность мира. Когда я как-то заметил, что его
картины с одной стороны сюрреалистичны, а с другой — напоминают мне Босха, он сказал: «Я говорю то же самое и в поэзии, и в переводе, и в
живописи — просто другими средствами. Одно является продолжением другого. Я переводил Мильтона и писал картины, а потом вдруг пошли
стихи и пришлось все отложить в сторону». Вчитавшись в его стихи, я понял, что «реалист» Штейнберг не просто запечатлевает реальность в
ярких, незабываемых картинах: и «воскресение», страшное своей обнаженной правдой, и «Вечное, Всевидящее Око», которое смотрит сквозь
волчок тюремной камеры — незабываемые образы, перерастающие реальность. В стихотворении Штейнберга «Короеды», начинающемся
повествовательно и как бы реалистично, вся история человечества и вселенной предстает «остраненной»: ее запечатлевает на древесной коре
«шестиногий Нестор неизвестный, /Скромный жесткокрылый Геродот»:
Цепь событий, в связи их причинной,
Вплоть до наименьшего звена,
На скрижалях Библии жучиной
Всеохватно запечатлена.
В этих рунах ключ к последним тайнам,
Истолковано добро и зло.
То, что людям кажется случайным,
В них закономерность обрело.
Сущность бытия, непостоянство
Мирозданья, круг явлений весь,
Вещество и время и пространство
Формулами выражено здесь.
Наше суесловье, всякий промах
Утлой мысли, тщетность наших дел
В хартии дотошных насекомых
Внесены в особенный раздел.
Нами не решенные задачи,
Вера, не воскреснувшая впредь,
Истины, которые незрячий
Разум наш пытается прозреть,
Перечень грядущих судеб наших,
Приговоры Страшного Суда,
Судьбы звезд — горящих и погасших —
Внесены заранее сюда.
В книге, созидаемой во мраке,
Скрыта не одна благая весть,
Но ее загадочные знаки,
К сожаленью, некому прочесть.
Нет у нас охоты и сноровки, —
За семью печатями она,
И не поддаются расшифровке
Эти нелюдские письмена.
1969
На первый взгляд, стихотворение лишено какой бы то ни было патетики. Возвышенные слова и абстрактные понятия намеренно помещены в
сугубо реалистический контекст: «На скрижалях Библии жучиной», «сущность бытия, непостоянство/ Мирозданья, круг явлений весь, / Вещество
и время и пространство // Формулами выражено здесь». Мысли о бытии, как о непрочитанной книге, об ограниченности и лености нашего разума,
для которого и природа, и мироздание, и судьбы звезд, и его собственное бытие остаются книгой за семью печатями, запечатлены с убедительной
достоверностью. Более того, это стихотворение — попытка заглянуть по ту сторону бытия, попытаться представить «круг явлений весь». И хотя в
стихотворении нет ни слова о Боге, осмелюсь утверждать, что идея Творца сквозит между строк, подобно письменам «шестиногих Несторов», о
которых повествуется в нем. То, что это стихотворение было написано во время работы над «Потерянным раем» Джона Мильтона, — лишнее тому
подтверждение. Так реалист, жизнелюб и современник до мозга костей оказывается метафизическим поэтом.
К слову сказать, сам Штейнберг с не меньшей любовью относился к природе, нежели к человеку, а к ремеслу с не меньшим почтением, чем к
интеллектуальной деятельности. Он мог своими руками построить дом, разбирался в моторах, инструментах, обожал лодки, которых, если не
ошибаюсь, у него было три, и еще в тысяче вещей, о которых мы все имели самое смутное представление. При этом Аркадий Акимович мог тут
же, в деревне, прочесть лекцию о Малых голландцах, рассказать, как в эпоху Средневековья изготавливали холсты и вручную перетирали
краски, обсудить последние политические события. Штейнберг обладал энциклопедическими знаниями. Никогда не суетящийся и даже
производивший впечатление ленивого человека, он удивительно много успевал сделать и ни на минуту не останавливался в стремлении узнать и
научиться тому, чего не знал и не умел. Вся жизнь и все творчество Штейнберга в буквальном смысле подтверждают уже приводившуюся мысль
Хайдеггера о том, что «экзистенция мысляще обитает в доме бытия», а язык воистину был его домом:
Он построен трудом человечьим,
Укреплен человечьим трудом,
А теперь отплатить ему нечем —
Опустел, обезлюдел мой дом,
<…>
Не кручинься, товарищ сосновый, —
Станешь краше дворцов и хором,
Я приду к тебе с доброй основой,
С навостренным моим топором.
Все устрою не хуже, чем было,
Печь налажу, поправлю трубу,
Вереи подыму и стропила,
Грязь и плесень со стен отскребу.
Я вернусь молодым чудодеем,
Не сегодня, так завтрашним днем.
Пусть однажды мы дело затеем —
Десять раз, если надо, начнем,
Десять раз, если надо, разрушим,
Чтоб воздвигнуть, как следует, вновь,
Дом невиданный с гребнем петушьим
И людскую простую любовь.
Дом Штейнберга был одной из отдушин в так называемую застойную эпоху. Здесь бывали о. Александр Мень и Семен Израилевич Липкин,
В. В. Левик и Э. Г. Ананиашвили, Андрей Кистяковский и Евгений Рейн. Слушали музыку и обсуждали новинки литературы, читали стихи и вели
споры. Дом был полон книг, редчайших, на многих языках. А на стенах висели картины хозяина. Штейнберг был душой и средоточьем любой
компании. Это получалось у него легко и естественно, без малейшей рисовки, усилия, желания доминировать. «Его нельзя было не любить», —
заметил Семен Израилевич Липкин. «В Аркадии видна крупная личность во всем, даже в том, как он ставит подпись», — сказал мне как-то
Элизбар Георгиевич Ананиашвили.
Таким же он был и на семинарах молодых переводчиков и поэтов при Союзе писателей, которым Штейнберг, как и многие его собратья по