Литмир - Электронная Библиотека

пространством и временем полный») звучит постоянно, как лейтмотив. Как заметила Зубова[180], война может быть и Второй мировой, и

гражданской, но может служить, по наблюдения Крепса, иронически закодированной «войной с государственной машиной» [181]. Мотив войны

часто переплетается у Бродского с мотивом странствия, изгнания, начиная от ранней поэмы «Столетняя война» до разбираемого ниже

стихотворения «Новая жизнь». Затем в стихотворении вводится мотив времени-пространства:

И все-таки ведущая домой дорога

оказалась слишком длинной,

как будто Посейдон, пока мы там

теряли время, растянул пространство.

Таким образом, вводится один из основных мотивов позднего Бродского: пространство разделяет, горизонт становится знаком минуса к

прожитой жизни («1972 год» [III, 16–19]), «Урания старше Клио». Строки из стихотворения «К Урании» [III, 248] («Да и что вообще есть

пространство, если/ не отсутствие в каждой точке тела?») предвосхищены следующими стихами из «Одиссея Телемаку»:

Мне неизвестно, где я нахожусь,

что предо мной. Какой-то грязный остров,

кусты, постройки, хрюканье свиней,

заросший сад, какая-то царица,

трава да камни… Милый Телемак,

все острова похожи друг на друга,

когда так долго странствуешь, и мозг

уже сбивается, считая волны,

глаз, засоренный горизонтом, плачет,

и водяное мясо застит слух.

По мнению Зубовой, Бродский смешивает два эпизода из «Одиссеи»: когда Улисс стал пленником Цирцеи, а его спутники были превращены

в свиней, и эпизод, когда Улисс, потерявший уже всех спутников, становится пленником Калипсо[182], к тому же, Зубова приводит и эпизод

возвращения Улисса на Итаку, когда он в первый момент не узнает своего родного острова. Куллэ же придерживается мнения, что Одиссей у

Бродского шлет свое послание с острова Цирцеи[183]. На наш взгляд, картина времени-пространства намеренно размыта: таковы «итоги

странствий, странные итоги»: «все острова похожи друг на друга». Одиссей, подобно самому поэту, — изгнанник, но изгнанник невольный, а в

данном случае — пленник.

В эпической поэзии, в поэзии Гомера и Вергилия у времени-пространства отчетливое, хотя, быть может, и не открыто прямолинейное,

движение вперед к достижению героем своей цели. Анализ стихотворений, приведенных выше, приводит к выводу, что Бродский — поэт анти-

эпический. (В «Путешествии в Стамбул» [V, 285–287] он открыто признается в антипатии к Вергилию и любви к лирическим поэтам, элегикам

Овидию и Проперцию[184]. ) У Одиссея из стихотворения Бродского цель утрачена, либо ее не было вовсе. Сам лирический герой явно анти-

гомеровский:

Не помню я, чем кончилась война,

и сколько лет тебе сейчас, не помню.

Эти строки могли быть обращены не Одиссеем к Телемаку, но автором стихотворения к собственном сыну — так, скрываясь за маской

(вспомним строки из стихотворения «Прощайте, мадемуазель Вероника»: «…Греческий принцип маски / снова в ходу»), поэт исподволь выражает

собственные чувства, когда это понимаешь, осознаешь, каким трагизмом дышит это современное прочтение мифа. Миф перестал быть

иллюстрацией, неким безопасным упражнением на известную тему, он заставляет по-новому увидеть и почувствовать реальность —

современность. (Впрочем, подобные мысли и чувства Бродский высказывал и прямо, как в «1972» или в «Лагуне», хотя и пряча «я» в иронии, а

нередко и в сарказме: «…постоялец, несущий в кармане граппу, / совершенный никто, человек в плаще, / потерявший память, отчизну, сына; /по

горбу его плачет в лесах осина, / если кто плачет о нем вообще.» [III, 44]).

Образы Мандельштама — «Морские тяжелые волны», «шероховатая поверхность морей», «влажный чернозем Нееры, каждую ночь

распаханный заново» и «виноградное мясо стихов» трансформировались в «водяное мясо», чтобы затем, как заметил Куллэ[185], еще раз

появиться уже в переводе «Песни Одиннадцатой» Томаса Венцловы [IV, 243–244], выполненном Бродским. Стихотворение Венцловы, которое

также является «остранением» «Одиссеи» и в этом смысле деконструкцией мифа, начинается, как замечает Куллэ, «обычным приморским

пейзажем, перекликающимся, кстати, со стихотворениями „литовского цикла“ самого Бродского»[186]:

Все было, видимо, не так. Сквозь ветви

открылся нам большой заглохший порт.

Бетон причальной стенки безмятежно

белел в зацветшей илистой воде.

У Гомера, как известно, иначе:

…Весло, корабельное взявши, отправься

Странствовать снова и странствуй, покуда людей не увидишь,

Моря не знающих, пищи своей никогда не солящих,

Также не зревших еще ни в волнах кораблей быстроходных,

Пурпурногрудых, ни весел, носящих, как мощные крылья,

Их по морям, — от меня же узнай несомнительный признак:

Если дорогой ты путника встретишь и путник тот спросит:

«Что за лопату несешь на блестящем плече, иноземец?» —

В землю весло водрузи — ты окончил свое роковое

Долгое странствие.

Перевод В. Жуковского

У Венцловы — «рассохшиеся сваи», «каркасы барок», «дюны», «выгоревший флаг / жары подрагивал над горизонтом», «хлопец, / плот

мастеривший из подгнивших досок, / чтоб переправиться через протоку», который, как предполагает Куллэ, и был Ельпенор, но вся картина

намеренно размыта: хотя говорится, что «опричь него/ людей там не было», однако из финала стихотворения следует, что хлопец и друг, один из

«тех, с кем свидеться дано лишь после смерти», — два разных персонажа. «Исколотый огрызками бессчетных / мачт и стреноженный канатом

воздух…» отнюдь не напоминает местность, где люди моря не знают. Далее у Венцловы:

…Уже не помню, кто

пробормотал, что эта местность тоже

отчасти с Итакой имеет сходство.

Был полдень, сердцевина дня.

Минувшая война и годы странствий

Отягощали мозг наш, как вода,

Пловцу неловкому пробравшаяся в бронхи.

Это, по наблюдению Куллэ, уже из самого Бродского — «и водяное мясо застит слух». Далее Куллэ, как уже отмечено выше, полагает, что

«как Бродский дописывал „тетрадь, где есть стихи о Телемахе“, в своем переводе Умберто Саба, Венцлова продолжает стихотворение Бродского.

(Он же, кстати, перевел его в свое время на литовский язык)»[187]. Затем происходит встреча-разминовение:

Поблизости раздался легкий шорох:

прохожий, несший на плече весло,

прошествовал в глубь суши, где никто

весла не видел отродясь…

Возникает ряд вопросов: во-первых, описание порта, пусть заброшенного, никак не вяжется с тем, что в этих краях «никто весла не видел

отродясь»; во-вторых, если прохожий — сам Одиссей, то от чьего же имени ведется повествование? Все намеренно размыто, как бы сам Венцлова

намеренно стирает последовательность событий, остраняя Гомера и самый миф, и тем самым стирает пространственно-временные границы, что

подтверждается и финалом стихотворения, когда появляется Ельпенор, который «был лишь первым» (Тиресий же, как известно, появляется в

«Одиннадцатой песни» последним в сцене сошествия Одиссея в царство мертвых). Более того, Венцлова открыто говорит о том, что нельзя

дважды вступить в одну и ту же воду:

Волны не существует. Существует

Лишь масса, а не сумма капель.

Вода стремится от самой себя.

Ни острова, что тесен для объятья,

ни смерти на экваторе, ни мятой

травы полей, ни возвращенья в лоно

миф и история не обещают.

Не следует забывать, что Венцлова так же, как герой его стихотворения и сам Бродский, — изгнанник, для которого нет ни возвращения, ни

Итаки. Потому и вода, символизирующая время, «стремится от самой себя» и уносит героя прочь, к забвению: время линейно, круговое

движение, равно как и цикличность истории отрицаются. Эзра Паунд в «Cantos» по-иному «остраняет» ту же Одиннадцатую песнь «Одиссеи» и

22
{"b":"269024","o":1}