Тело ее, гибкое и податливое, лепилось ко мне, как воск, и с необыкновенной точностью повторяло все контуры моего тела: вода, и та не могла бы с такой неотступностью обтекать все его изгибы. Плотно прижимаясь к моему боку, она напоминала собой ту вторую черту, которую художник добавляет к своему рисунку с той стороны, которая как бы находится в тени, чтобы контур получился потолще и пожирней. Только влюбленная женщина в состоянии так изогнуться и прильнуть. Куда до нее иве и плющу!
Я чувствовала нежное тепло ее тела сквозь ткань наших одежд; вокруг нее вились тысячи магнетических ручейков; казалось, вся жизнь ее без остатка перетекает в меня. С каждой минутой она все более слабела, умирала, клонилась: на ее блестящем лбу выступили бисеринки пота, глаза увлажнились и два-три раза она приподняла руки, словно желая спрятать лицо, но всякий раз томно роняла их на колени, не в силах исполнить это намерение; с век ее сорвалась крупная слеза, покатилась по пылающей щеке и вскоре высохла.
Положение мое становилось все более затруднительным и весьма смешным; я чувствовала, что у меня, должно быть, неописуемо глупый вид, и это меня крайне удручало, хотя выглядеть лучше было не в моей власти. Какие бы то ни было поползновения были для меня запретны, а только они и были бы сейчас уместны. Я слишком была уверена в том, что не встречу сопротивления, и потому не смела рисковать; я попросту не знала, куда деваться. Любезничать, отпускать комплименты — все это хорошо для начала, но в нынешних обстоятельствах это было бы уже чересчур пресно; встать и уйти — было бы непозволительной грубостью; помимо всего прочего я не ручаюсь, что Розетта не вздумала бы разыгрывать жену Потифара и не удержала бы меня за край плаща. У меня не было никакой достойной уважения причины для объяснения своей стойкости, и потом, к стыду своему, должна признаться, что эта сцена, при всей ее двусмысленности, была не лишена для меня известного очарования, удерживавшего меня на месте сильнее, чем следовало бы: и пылкое желание моей спутницы разжигало меня своим пламенем, и я воистину досадовала, что не могу его утолить: мне даже хотелось быть мужчиной, на которого я так была похожа, чтобы увенчать эту любовь, и мне было жаль, что Розетта ошибается. Дыхание мое участилось, лицо залилось краской, я была взволнована ничуть не меньше, чем моя бедная обожательница. Мысль о том, что мы с ней принадлежим одному полу, мало-помалу изгладилась из моей памяти, уступив место смутной тяге к наслаждению; мой взгляд затуманился, губы задрожали, и, будь Розетта не тем, чем она была, а кавалером, она одержала бы надо мной легкую победу.
Наконец, не в силах более сдерживаться, она каким-то судорожным движением внезапно вскочила на ноги и принялась чуть не бегом расхаживать по комнате; затем остановилась перед зеркалом, поправила несколько локонов, выбившихся из прически. Пока она всем этим занималась, я сидела с самым жалким видом и не знала, как себя повести.
Она остановилась напротив меня, как будто что-то обдумывая. У нее мелькнула мысль, что меня сдерживает лишь отчаянная застенчивость, что я неопытнее, чем она думала сначала. Вне себя от нестерпимого любовного возбуждения она решила предпринять самую последнюю попытку и сыграть ва-банк, рискуя проиграть всю партию.
Она подошла вплотную, проворнее молнии скользнула мне на колени, обняла за шею, переплела обе руки у меня за головой, и ее губы яростно прильнули к моим губам; я чувствовала, как ее полуобнаженная волнующаяся грудь припала к моей груди и как ее переплетенные пальцы вцепились мне в волосы. Дрожь пробежала по всему телу, и соски мои напряглись.
Розетта не прерывала поцелуя; ее губы вбирали в себя мои, зубы легонько стукались о мои зубы, наше дыхание смешалось. Я на мгновение отпрянула и два-три раза повела головой из стороны в сторону, пытаясь уклониться от поцелуя, но непреодолимое влечение вновь потянуло меня вперед, и я вернула ей поцелуй почти с тою же пылкостью, с какой она мне его подарила. Уж и не знаю, что вышло бы изо всего этого, но тут снаружи донесся заливистый лай и шорох царапающихся в дверь лап. Дверь поддалась, в хижину, повизгивая, вприпрыжку вбежала крупная белая борзая.
Розетта вскочила и одним прыжком метнулась в противоположный конец комнаты; прекрасная борзая весело и дружелюбно прыгала вокруг нее, пытаясь поймать в воздухе и лизнуть ее руки; Розетта была в таком смятении, что ей с превеликим трудом удалось расправить на плечах накидку.
Эта борзая была любимая собака ее брата Алкивиада; он никогда с ней не расставался, и видя ее, можно было не сомневаться, что ее хозяин где-нибудь поблизости: вот что испугало бедную Розетту.
И впрямь, не прошло и минуты, как появился Алкивиад — в сапогах со шпорами, с хлыстом в руке.
— А, вот вы где, — сказал он. — Я уже час ищу вас и нипочем бы не нашел, если бы мой славный Снюг не учуял вас в вашей норке. — И он метнул в сестру наполовину строгий, наполовину насмешливый взгляд, от которого она покраснела до корней волос. — Вам, наверное, пришла нужда побеседовать на весьма щекотливые темы, коль скоро вы удалились в такое уединенное место? Надо думать, вы толковали о богословии и о двойственной природе души?
— Ах, нет, упаси Бог; мы предавались куда менее возвышенным занятиям: ели пирожное и болтали о модах, вот и все.
— Ни за что не поверю: судя по вашему виду, вы углубились в рассуждения о сущности нежных чувств, но после столь туманных разговоров не худо и развеяться, а потому полагаю, что недурно было бы вам вместе со мной совершить небольшую прогулку верхом. У меня новая кобыла, надо бы ее опробовать. Вы тоже прокатитесь на ней, Теодор, и мы поглядим, какова она под седлом.
Мы вышли втроем: он протянул руку мне, я Розетте; наши лица разительно отличались своим выражением. Алкивиад казался задумчивым, я была в самом добром расположении духа, Розетта же крайне огорчена.
Алкивиад появился весьма кстати для меня и весьма некстати для Розетты, которая потеряла, или думала, что потеряла, весь выигрыш от своих искусных атак и хитроумной тактики. Теперь надо было все начинать сначала; а ведь еще четверть часа — и черт меня побери, если я знаю, к какой развязке могло привести наше приключение; я попросту не представляю себе, до чего бы мы дошли. Возможно, не вмешайся Алкивиад в самый рискованный момент, как бог из колесницы, все сложилось бы к лучшему: пускай бы дело кончилось так или иначе. На протяжении этой сцены я два-три раза уже готова была признаться Розетте, кто я такая, но страх, что меня примут за авантюристку и тайна моя будет разглашена, удержал у меня на устах слова, уже готовые с них сорваться.
Дальше так продолжаться не могло. Оставалось только уезжать: это было единственное средство покончить с безысходной интригой, и за обедом я по всем правилам уведомила, что назавтра уеду. Розетте, которая сидела рядом со мной, едва не стало дурно от этого известия; она выронила из рук бокал. Ее миловидное лицо покрыла внезапная бледность; она бросила на меня жалобный взгляд, полный упрека, и под этим взглядом я смутилась и разволновалась почти так же, как она сама.
Тетушка воздела свои старческие морщинистые руки в жесте горестного изумления и тоненьким надтреснутым голоском, дрожащим еще больше обычного, сказала мне: «Ах, милый господин Теодор, неужели вы нас покидаете? Нехорошо: вчера вы и виду не подавали, что собираетесь уехать. Почты не было: значит, писем вы не получали и у вас нет никаких причин для спешки. Вы посулили нам еще две недели, а теперь отнимаете их у нас: воистину вы не вправе так поступать; что подарено, того нельзя забирать обратно. Видите, какую гримасу состроила Розетта, как она на вас обижается; предупреждаю, что буду на вас в не меньшей обиде и сострою такую же ужасную гримасу, причем в шестьдесят восемь лет гримасы выходят куда более устрашающие, чем в двадцать три. Смотрите, вы добровольно подвергаете себя гневу тетки и племянницы, и все это ради невесть какой прихоти, которая внезапно пришла вам в голову между грушей и сыром».