Глушак уже поднес к губам стакан, уже гости зашумели: "Чтоб жив был и
здоров!" - когда Дубодел вскочил, крикнул:
- Пусть живет смычка города с деревней!
Под гул и крики одобрения он влил в себя полный стакан самогона,
поставил стакан вверх дном, будто показывая, как нужно пить за такое
большое дело - до капельки, - не поморщился, не стал сразу закусывать,
посмотрел на Ганну довольным, горделивым взглядом.
Он был нетрезв, еще садясь за стол, а теперь, как видела Ганна, хмель
разбирал его все больше и больше, и его пьяные взгляды вызывали у нее
отвращение. Ей и так было тут нелегко, а эти взгляды усиливали неловкость.
Хорошо еще, что-хоть сидел он не рядом, за Евхимом...
Но вскоре Дубодел с пьяной откровенностью сказал Ьвхиму, чтобы Ганна
села между ними.
- Не одному тебе сидеть с ней!..
- А мне что? Пусть и возле тебя посидит! - Евхим захохотал. - Я не
ревнивый! - Он приказал Ганне: - Пересядь сюда!
Ганна не сразу послушалась. Думала, что Евхим не будет заставлять,
сведет все к шутке, но он молчал, и в молчании его чувствовалось
упрямство, злость за непослушание.
Он не собирался отменять приказ, ждал, и она пересела.
Что ж, не своя хата, не вольная воля!
- Чего не хотела пересаживаться?
- А вам это так важно знать?
- Вы, бабы, любите, чтоб мужчина красивый был?
- А вы не любите красивых женщин?
- А того не знаете, что покалечило меня так за советскую власть. Поляк
саблей ударил под Барановичами. Ясно?
- Человек кровь проливал за советскую власть!
- Правильно, Глушак.
Дубодел наклонился к Евхиму, удовлетворенно и крепко хлопнул его по
спине, - Ганна, как могла, отклонилась от плеча, которое уперлось ей в
грудь. Едва смолчала.
Старый Глушак подлил горелки, и Евхим с Дубоделом чокнулись. Тогда
председатель повернулся со стаканом к Ганне, заставил и ее взять чарку
- Надо пить! - сказал он, заметив, что Ганна ставит чарку на стол почти
нетронутой.
- Я выпила, сколько хотела...
- Все надо!
- А если я не хочу?
- Все равно! Гостю угождать надо... - не отставал Дубодел.
- Всем не угодишь. Гостей вон сколько, а я одна...
- И он один, - заупрямился Евхим. - Он такой один - герой и начальство!
- Ну, может, и один. Так пусть и пьет себе один.
- А я не хочу пить сам с собой!
- Так выпейте с теткой Сорокой! Она будет рада!
- А он хочет с тобой! - загорячился еще больше Евхим.
- Тогда - если ему так хочется - пусть потерпит. До следующего раза.
- А он теперь хочет! - наседал Евхим, приходя в бешенство от ее
упрямого непокорства.
За столом все притихли. Как ни были пьяны, почувствовали - наскочила
коса на камень. Еще не отгуляли свадьбы, а уже сцепились, так сцепились, ч
го, видать, и один не уступит и другой не поддастся. Гляди, как набычился
Евхим, - ему и трезвому слова поперек не говори, а теперь, пьяный, - как
рысь. И она - белая-белая, только глаза огнем горят!
- Выпей! - просипел Евхим.
- Не буду! - твердо сказала она. По тому, как сказала, чувствовалось,
что ни перед чем и ни перед кем не остановится.
Дубодел сам попробовал утихомирить Евхима:
- Не хочет, ну и пускай!.. Выпьем вдвоем! - Он протянул руку со
стаканом к Евхиму, но тот отвел ее.
- И она выпьет!
- Не буду!
Ганна вдруг вскочила, бросилась из-за стола. Сразу поднялась суматоха.
Одни окружили Ганну, рвавшуюся из хаты, - утешали, успокаивали ее, другие
держали, уговаривали Евхима.
- Воли много берет себе! - кричал Евхим. - Слушать никого не хочет!
Подумаешь, паненка!
- Не буду я тут! Не хочу! - не слушала женских уговоров Ганна. - Домой
пойду! Домой!.. Пустите! Домой!..
- Тихо ты, тихо, Ганночко! - ласково говорила мачеха. - Пьяный он,
пьяный. Выпил, ну, хмель в голову и ударил, замутил. Пьяный человек чего
только не наговорит!.. Выпил, сама видишь!..
- Протрезвится - опомнится, - помогала ей свекровь.
- Домой! Домой хочу! Тато, пойдемте домой!
- Тихо ты, Ганночко! Успокойся! Не вбивай себе в голову чего не надо!..
Все будет хорошо! Хорошо будет, поверь!.. - Мачеха взглянула на Ганниного
отца, стоявшего рядом, готового в любую минуту помочь дочери. - Отойди,
без тебя разберемся!.. Успокойся, Ганночко. Все хорошо будет!..
- Не хочу тут оставаться! Домой хочу!
- На вот, выпей воды холодной! Или, может, в сени пойдем, остынешь?
Идем, Ганночко, идем, рыбко!
Когда вели Ганну в сени, мачеха успокоила:
- Еще не такое увидишь. Всего хлебнешь, поживши!..
Молодых успокоили, примирили, посадили снова рядом, И остаток вечера
догуляли как следует, "по закону". Только когда гости разошлись и молодые
остались одни в притихшей чистой половине, перед широкой, купленной к
свадьбе в Юровичах железной кроватью, Евхим напомнил о споре, но без
злобы, сговорчиво:
- Забывать бы надо, что ничья была. Моя теперь и слушаться должна. Не
позорить.
- Помнишь, что я тебе когда-то говорила? - промолвила Ганна тихо: ей
казалось, что их из-за стены подслушивают старые Глушаки. - Что со мной
надо - только по-хорошему!
- По-хорошему, по-хорошему! Ну и цаца ж ты! Будто бог знает где росла!
- Где ни росла, а такая выросла. Породы такой! И другой не буду!
- Деревья с годами меняются, не то что люди. Речка вон какие ольхи
выворачивает!..
- Ты не речка, а я тебе не ольха! Помни - хоть и жена я, не своей волей
жить должна вроде, а только - чтоб похорошему со мной!
Евхим посмотрел на нее - вот же, скажи ты, упрямая, еще только вошла в
дом, а уже командует, - но спорить не стал, заставил себя засмеяться:
- Хватит! И так голова трещит! Спать уже пора!
В ту ночь, первую ночь замужества, Ганна долго не могла уснуть.
Отодвинувшись от Евхима, отвернувшись, стараясь не слышать, как он храпит,
лежала она, опустошенная, усталая, отупевшая от пережитого, от недавнего
гомона, от самогонного дурмана. Лежала в душной темноте, казалось, забытая
всеми, оставленная, одна-одинешенька во всем свете.
"Вот и всё", - словно прорываясь сквозь туман, думала она с такой
тоской, будто настал конец света. "Всё, всё", - говорили, беспрерывно
повторяли ей ходики на стене. "Что - всё?" - теряла, старалась она снова
уловить смысл этого "всё"
и часто не могла вернуть хоть какую-то ясность голове, которая, полна
была неподатливым, тяжелым туманом.
"Все равно. Рано или поздно... Никто не минует... Привыкну
как-нибудь... Все привыкают, и я - тоже..." - прорывались порою в голове
тяжелые, тягучие мысли, потом снова все пропадало в тумане и отупении.
Во дворе то одна, то другая, то обе сразу, звеня цепями, лаяли, выли
собаки. Одна - басовито, степенно, вторая - подетски, визгливо, очень
злобно, захлебываясь. Ночные сторожа не спали, охраняли Глушаково добро,
их лай переплетался с храпом рядом, с храпением за стеной, с мерным
тиканьем ходиков - звуками, которые все время напоминали, что она в чужом
доме, в чужой жизни.
"Привыкну, привыкну... Все привыкают, и я - как все..."
На третий день, когда свадебная суета утихла, свекровь разбудила ее еще
на рассвете и сказала:
- Ну вот, погостили, погуляли. Хватит отлеживаться.
Надо свиней кормить!
Ганна слова не сказала, вскочила, стала быстро одеваться.
В конце этой недели куреневцы и олешниковцы, возводившие греблю,
наконец сошлись. Гребля была закончена.
Ровная, серая, а там, где только что кончили, желтая от свежего песка,