Кроме того, З. Бауману претит сама методология, положенная в основу концепций, подобных теории второго демографического перехода; его явно не удовлетворяет принцип, согласно которому «все действительное – разумно». Свою мысль британский социолог выражает достаточно жестко: «Неолиберальный взгляд на мир капитулирует перед тем, что сам считает безжалостной и необратимой логикой. Различие между неолиберальными рассуждениями и классическими идеологиями эпохи модернити подобно разнице, существующей между менталитетом планктона и менталитетом пловцов или моряков».[49]
Сегодня в Западной Европе, далее – везде? Рассматриваемый нами регион, как уже было отмечено, всегда был центром инноваций, распространявшихся по всему миру. В связи с этим возникает вопрос, насколько вероятным является распространение новой модели демографического поведения, появившейся в Северной и Западной Европе в последние десятилетия, на другие регионы Земли.
Создатели теории второго демографического перехода с энтузиазмом описывают расширение географического ареала «западноевропейского» демографического поведения. Расширение Европейского Союза политически и эмоционально подкрепляет этот энтузиазм.
Имеются, впрочем, и другие точки зрения. Известный британский демограф Дж. Коулмен считает, например, второй демографический переход «почти местным (parochial)» явлением.[50]
Научный анализ предполагает некоторую дистанцию от политической злобы дня и порождаемых ею эмоций, требует строгих определений, точных постановок вопросов и исследования демографической ситуации в различных частях света.
Начнем с определений. Т. Соботка и его соавторы замечают, что разноголосица мнений о том, какие признаки второго демографического перехода являются определяющими, вызывает некоторое смущение.[51] За этой разноголосицей стоит более серьезная проблема: как отделить друг от друга демографические изменения, подпадающие под определение второго демографического перехода и не имеющие к нему отношения?
Д. Ван де Каа отмечает такие характерные черты второго демографического перехода, как особая значимость, придаваемая самовыражению, развитию личности и свободному выбору стиля жизни. «Растущие доходы, – продолжает он, – экономическая и политическая безопасность, которые демократические государства благосостояния обеспечивают своим жителям, запускают спусковой механизм “бесшумной революции”; происходит сдвиг в направлении понимаемого в смысле Маслоу постматериализма, при котором сексуальные предпочтения принимаются такими, какие они есть, а вступление во внебрачный союз, аборты, разводы, стерилизации или добровольная бездетность в большинстве случаев считаются личным делом».[52]
Такое определение вызывает ряд вопросов, которые, возможно, кажутся излишними при рассмотрении демографических процессов в Северной и Западной Европе, но становятся все более актуальными по мере географического и культурно-политического отдаления от нее. Как, например, отделить «демократические государства благосостояния» от тех государств, которые таковыми не являются? «Общепринятое определение государства благосостояния, которое дают учебники, предполагает его ответственность за обеспечение некоторого минимума благосостояния его гражданам», – пишет в этой связи Дж. Вейт-Уилсон и тут же замечает: «Да, но сколько и кому – богатым или бедным? Как иначе отличить государство благосостояния от государства не-благосостояния?».[53]
Не менее сложно сказать, какое государство можно признать «демократическим», а какое – нет. Кроме того, сформулированные Д. Ван де Каа критерии не позволяют ответить на вопрос, имеет ли место второй демографический переход в случае, когда свобода внебрачных союзов, абортов и разводов сочетается с низким уровнем благосостояния и социальной защищенности, иными словами, тогда, когда присутствует только часть «канонических» признаков второго демографического перехода. Наконец, не стоит забывать о том, что одни и те же слова имеют в разных частях современного мира различный смысл. «Склонность к протесту» и «недоверие к институтам» западных интеллектуалов – явление несколько иного порядка, чем, например, склонность к протесту и недоверие к институтам толп, грабивших банки и магазины в разгар финансового кризиса 2001 г. в Аргентине.
Термины призваны способствовать поиску истины, а не запутывать дорогу к ней. Поэтому будет правильным (да и соответствующим духу теории второго демографического перехода) понимать под последним не просто некоторый набор изменений в демографическом поведении, но также определенные социально-экономические условия и социально-психологические механизмы, лежащие в основе таких изменений.
При подобном понимании второго демографического перехода перспективы его перерастания из регионального в глобальный экономический феномен представляются весьма проблематичными. Сложившаяся в Северной и Западной Европе модель демографического поведения – по-своему целостная система. Стоит изъять из нее одно звено – и она теряет свои характерные черты. Существенным элементом рассматриваемой модели демографического поведения является развитое социальное государство, требующее высокого уровня экономического развития. Между тем даже при самом оптимистическом взгляде на будущее мировой экономики очевидно, что сегодняшнего уровня развития «государств благосостояния» Северной и Западной Европы в близком будущем достигнут лишь немногие страны. Кроме того, далеко не бесспорно, что разделение мира на богатые и бедные страны (ядро и периферию, если пользоваться терминологией И. Валлерстайна) может быть преодолено в принципе. Во всяком случае, сокращения разрыва между богатыми и бедными государствами пока не наблюдается.
Еще одно существенное возражение против универсальности второго демографического перехода связано с миграцией. Характерной чертой второго демографического перехода в странах Северной и Западной Европы является положительное сальдо миграции. Но оно не может иметь место во всех регионах мира: ведь если люди куда-то приезжают, то должны откуда-то и уезжать.
С точки зрения сторонников теории второго демографического перехода, неприятие вмешательства власти в личные дела граждан достигло сегодня таких масштабов, что возрождение престижа ценностей семьи и детей возможно лишь при условии, если они будут восприниматься как важный аспект самовыражения личности.[54] Джону Колдуэллу, известному австралийскому демографу, будущее рождаемости в развитых странах видится, однако, далеко не столь определенным, как его европейским коллегам.
«Национализм, – считает Колдуэлл, – не умер. В случае реального снижения [рождаемости] политика и общественные симпатии могут вновь обратиться в сторону брачной рождаемости и вылиться в усилия более мощные, чем те, что предпринимались в 1930-е гг. или в 1950–70-е гг. в Восточной Европе. Спад, начавшийся после 1960-х гг., был результатом не только экономических изменений, но и сдвигов в отношении к малой семье и бездетности, отчасти вызванных дебатами по поводу демографического взрыва. Я полагаю, что в предстоящие десятилетия мы станем свидетелями движения в противоположном направлении. Общественное мнение и правительства снова будут осыпать похвалой семьи с двумя-тремя детьми и предпримут значительные усилия, чтобы сделать возможным существование таких семей. Характер формирования полных семей определяет сегодняшний очень низкий уровень рождаемости в меньшей степени, чем финансовые затруднения семей с одним родителем… и серьезные проблемы, с которыми сталкиваются матери при продолжении образования и профессиональной деятельности… Эти проблемы обусловлены недостаточной поддержкой со стороны правительств, работодателей и супругов».[55]