Трет красное пятно ладонью. Наливается кровью лицо. Кровь пульсирует в пальцах. Пальцы крючатся от обиды, досады, стыда. Надо же так при всех, на семейном обеде, опростоволоситься. Он просто идиот. Идиот!
– Мама, прости. Я идиот!
– Ах, Боже мой! Никогда так не говори. С кем не бывает.
Изольда подала Генриху салфетку. Клара выгнула губы подковкой, тыкала вилкой в остывшую курицу.
– Доедай, дочка.
– Не хочу. Я объелась.
– Доедай, – грозно нависла над белоснежной скатертью тень носа Готфрида, – отец трудится в поте лица, чтобы раздобыть семье пропитание, а ты смеешь…
Клара уткнулась в тарелку, грызла курицу, давясь, шмыгая, хрюкая. Слезы капали. Рыжие космы топорщились. За окном, в чистой и светлой синеве высокого неба, плыли торжественные, пухлые белые облака. Они вытягивались вверх, как органные трубы. Безмолвное небо пело, но люди за обедом, сидящие внутри каменной коробки, не слышали его чистых и нежных мелодий.
И совсем уж невозможно было представить себе, что где-то рядом, в полях и лугах, а может, за городской стеной, дымят трубы, чернеют плоские крыши, искрится болью и страхом колючая проволока, плачут в бараках голодные люди, потому что их сегодня вечером расстреляют, а может, сначала удушат в газовой камере, похожей на баню, выложенную белым кафелем, а потом сожгут в широкой вместительной, как автобус, печи, и все вместе это называется емким и жестким словом «концлагерь».
Об этом не пишут в немецких газетах. Об этом не говорят по немецкому радио.
И в немецких киножурналах не показывают это.
Это передается из уст в уста. Об этом шепчут, плача. Над этим смеются открыто, белозубо: «Так им и надо, евреям проклятым!» То, что в лагерях гибнет несметное количество чистокровных немцев, предпочитают не обсуждать. Это недостойно обсуждения. Тем более – осуждения.
Человек по кличке «Фюрер» всегда прав.
Он прав прежде всего потому, что у него власть.
Прав тот, кто властвует. Владычит.
Прав властелин.
Конунг, вождь, глава рода. Адольф Гитлер – глава немецкого рода. Может, он возродит Германию. Хилую, несчастную. Почти погибшую. Полудохлую.
Это хорошо, что Генрих вступил в его новую партию. В партию главы государства.
– Генрих, ты что-то бледненький. Завтра пойду с тобой в больницу, проверим кровь! Может, у тебя анемия!
– Мама, оставь эти глупости. Я здоров как бык!
– Как овцебык, – хрюкает в тарелку Вилли и, ссутулившись, беззвучно хохочет. Тарелка Вилли пуста. Он жадно, громко хлюпая, пьет светло-розовый жидкий кисель из стакана. Стакан с золотым ободочком, как все тарелки, как супница и чайные чашки. Чай семейство будет пить вечером. Сегодня на третье кисель, вишневый сок и яблочный штрудель.
Клара облизывает пальцы. Она съела кусок штруделя. Мать бьет ее по рукам сложенной салфеткой.
– Клерхен! Это плохой тон! Ты не собака и не кошка, чтобы себя облизывать!
Клара вскакивает, брякнув стулом об пол.
– Спасибо, мама!
Книксен.
– Отца благодари!
– Спасибо, папа!
Книксен.
Клара убежала, вильнув задом, тряхнув клетчатой плиссированной юбкой. Белый воротничок платья мигнул в полумраке за дверью. Потом опять осторожно вошла, вздыхая. Вилли выскреб столовой ложкой из стакана остатки киселя. Генрих зло выплеснул в рот остатки сока. Красное кровавое пятно на его рубахе все расползалось, увеличивалось.
«Будто в него выстрелили. Расстреляли», – рассеянно подумал Гюнтер. Медленно, смакуя, жевал сладкий, с корицей, штрудель.
Готфрид положил на скатерть вилку. На его тарелке мирно и скорбно лежали тщательно обсосанные куриные косточки. Ему досталась грудка.
Он клюнул острым носом пропитанный запахами вкусной еды воздух.
– Генрих, – сказал отец гнусаво. – Довольно тереть бедную рубаху. Лизхен отстирает. Знаешь, я знаю, что ты и Лизхен…
– Это вранье, – быстро сказал Генрих.
И засмеялся.
И вытер рот салфеткой.
На салфетке отпечатались жирные пятна. Гюнтер глядел на пятна. Салфетка, слишком белая, быстро пропиталась жиром с губ Генриха. Рядом с салфеткой, на столе, лежала газета. Гюнтер скользил глазами по заголовку: «АДОЛЬФ ГИТЛЕР ОБЕЩАЕТ В БЛИЖАЙШЕЕ ВРЕМЯ НАЛАДИТЬ РАБОТУ ЗАВОДОВ КРУППА ТАК, ЧТО ОНИ СТАНУТ ЛУЧШИМИ В ЕВРОПЕ! ВСЕ БУДУТ ЗАВИДОВАТЬ ГЕРМАНИИ!»
Готфрид проследил за взглядом Гюнтера. Взял газету. Развернул, хрустя. Запахло типографской краской, терпкой свежестью бумаги. Гюнтер видел, как зрачки отца дергаются, вылавливают из вереницы букв нужные, единственные смыслы.
– Изольда, – Готфрид поднял лицо к жене, – оказывается, мы скоро выйдем на первое место по производству масла! Наше сливочное масло…
– Ура немецким коровам! – сказал Вилли и показал в жесткой улыбке зубы.
– Вилли, у тебя в зубах курица, – Клара бросила ему зубочистку, и Вилли ловко, как в цирке, поймал ее и засмеялся. Все веснушки на его лице разом запрыгали, задвигались.
– Куры, гуси, коровы, – размеренно, устрашающе произнес Генрих. – Разве дело в этом? – Он вынул из кармана брюк расческу и раз, другой провел ею по русым чистым волосам. Он, чистюля, принимал душ каждый день. – Страна – это бегун. Он должен стать чемпионом. Или не станет им никогда. Есть стадион. Это мир. И твои соперники жестокие. Они тебя не пощадят. Или ты их, или они тебя. Третьего не дано. Выстрел! Старт! И ты берешь с места в карьер. Бежишь! Вперед! Перебирай ножками! Быстрее! Вот так, так, еще! – Он вскинул над столом кулак. – И стадион орет! А ты бежишь! Скорей! Быстрее! Все быстрее и быстрее! Трибуны орут! Твои соперники пытаются тебя достать! А ты бежишь! Тебе все нипочем! Тебе надо победить! Только победить! И ничего больше! И во имя победы ты растопчешь того, кто будет валяться, как зазевавшаяся гусеница, под твоими ногами! Ты ему морду в кровавую лепешку превратишь! Пнешь! Прочь с дороги! Это я бегу! Я! Я, твоя страна! Великая страна! Аплодируй мне на трибунах, позорный, трусливый мир! Я, Германия, бегу! К победе! С нами Бог!
Он уже брызгал слюной. Как тот. Что сумасшедше, долго, надсадно орал то и дело, днем и ночью, из народного радиоприемника в кабинете Готфрида.
– Генрих! – Отец коршуном взмыл над столом. – Прекрати! Ты не в Берлинской опере!
– Папагено, – фыркнул Вилли. – Всем спасибо! Я пошел!
Вывалился из-за стола, как газета из почтового ящика. Косо, боком, упал сквозь теплый яблочный воздух к приоткрытой в свободу двери. Просочился в щель. Исчез.
Генрих захлебнулся слюной и умолк. Готфрид швырнул газету на пол. Изольда побледнела. Гюнтер переводил глаза с отца на мать, с матери на брата. Генрих поднял палец и указал им на Гюнтера.
– Вот ты! Да, ты! – Голос его сбивался на петушиный клекот. – Ты тоже вступишь в нашу партию! Ты будешь солдатом великой Германии! У тебя другого пути нет! Нет! Просто нет!
Гюнтер молчал. Потом наклонился, как переломленная в поясе кукла. Поднял с пола газету. Взмахнул ею и оглушительно хлопнул по скатерти.
Он убил черную жирную муху.
– О Боже мой! – воскликнула Изольда. – Зачем ты так?
– Мама, извини. Я муху убил.
Генрих хрипло засмеялся и треснул Гюнтера кулаком по плечу.
– Наш человек! – Продолжал смеяться, и Гюнтер заметил: у него начинают гнить вчера еще белые, крепкие зубы. – Убить – это по-нашему! Без пощады! Солдат великой Германии должен уметь убивать без пощады! Мы возродим воинов, берсерков. Мы отправим мертвых героев в Валгаллу! Муху убил? Кошку? Человека? Ты убил врага! Ты…
– Я устал это слушать, – Готфрид отвернулся от старшего сына. – Пойди отдохни после обеда, Генрих. Я думаю, ты просто перезанимался. В институте у вас слишком много домашних заданий. Выкинь временно все формулы из головы. Проветри мозги. Погуляй с девушкой.
– У меня нет девушки, папа.
Генрих с трудом переводил дух. Гюнтер стоял, судорожно сжимая в руке газету.
– У тебя есть Лизхен. Но если вы будете это все продолжать, я Лизхен рассчитаю. – Готфрид обернулся к Гюнтеру. – Дай мне газету. Ты и так ее измял вконец. Читать невозможно. Что сегодня со всеми вами стряслось? Вы как вина выпили.