Я сижу на крыше старой проржавевшей машины, брошенной на пляже. Я привязал к ней конец лески, что тянется от ивы, и смотрю, как жаба без устали гребет и гребет к берегу, не продвигаясь ни на сантиметр, но все еще не теряя надежды. По тихой глади ночной реки от нее расходятся круги.
Огненное пятно под водой движется к берегу. Мне очень холодно. Я собираю в кучу обрывки гудрона, валяющиеся на пляже, и поджигаю их. Костер коптит в развороченное небо, согревая кожу: на ладонях начинают проступать бледно-розовые пятна приливающей крови. Из воды перед жабой всплывает огромная приплюснутая морда; рыбина хватает наживку и, развернувшись на месте ударом мощного хвоста, несется с ней в глубину. Последние сантиметры лески разматываются, жаба уже давно у сома в желудке – удар – тройной крючок всеми своими изогнутыми жалами впивается в его внутренности. Машина скребет по песку и останавливается.
Рыбина выдыхается нескоро; холод уже плещется у меня в груди, тисками сжимая легкие. Я пробиваю сому череп булыжником и выволакиваю его за жабры на берег. Втыкаю скальпель рыбе в брюхо, покрытое черными и желтыми разводами и, с силой надавливая, веду его к голове – плотный живот сома расслаивается на две части, между полосками белеющего мяса появляется темная щель. Я засовываю обе руки внутрь рыбины, обхватываю растянувшийся желудок, в котором шевелится что-то теплое и живое, и вытаскиваю его наружу, на мелкий белый песок. Толстая пленка желудка, фиолетовые жилы: простые и прекрасные, идеальные, сверхнадежные внутренности доисторической рептилии.
Я оттягиваю часть пленки и делаю надрез так, чтобы не повредить того, кто лежит внутри. Из него показывается длинный нос с мокрыми обвисшими усами, следом появляется и вся морда – лис высовывает язык и облизывает мое лицо. Я легко довожу скальпелем до конца: как будто открывая застежку-молнию.
Выбравшись из желудка, лис направляется к воде: фыркая и поскуливая, плещется там, смывая с себя слизь. Выходит на берег, шумно отряхивается по-собачьи, черная лоснящаяся шерсть его ощетинивается мокрыми иглами. Лис садится на песок рядом со мной и застывает на месте, как грубо высеченная статуя из черного дерева: левое ухо чутко повернуто в сторону болота, огромный живот усыпан золотыми буквами – они смазаны и не читаются из-за торчащей в разные стороны шерсти.
«Шшьяй-йаай-й», – глухо лает он.
Я снова засовываю руку внутрь сома, на ощупь нахожу еще бьющееся холодное сердце и вырываю его. Лис опускает морду к моей ладони, хватает зубами сердце, подкидывает его в воздухе несколько раз, дергая головой, чтобы перехватить поудобнее, и жадно сжирает.
«Завяжи ему рот».
Я снимаю бинт с запястья и перематываю лису пасть.
Он ведет меня назад к дому другой дорогой – через котлован, воронку от давным-давно упавшего метеорита; внизу холодный, застоявшийся воздух, его не меняли лет тысячу или больше. Он ведет меня мимо дота времен Второй мировой, по лабиринтам траншей, в которых я не раз выкапывал слежавшиеся пластины пороха. Со стороны болота доносится женский смех. Услышав его, лис щерится, высунув кончик языка, верхняя губа его мелко дрожит от отвращения: внутри она нежного перламутрового оттенка, как гладкая поверхность раковины, по которой пробежали редкие черные пятна.
На веранде Сидней отливает со второго этажа в стену пыльных листьев, не задетых дождем под навесом. Лис остается ждать на улице, а я поднимаюсь наверх. Сидней вынимает сигарету изо рта и выдыхает дым в сторону тонкого красного полумесяца, который на мгновение показался из-за туч.
– Старик, – обращается он ко мне, – у тебя с горлом все в порядке?
– Вроде да.
– А у меня вот нет. Там все как будто расплавилось. И мысли текут вниз по зубам… – Сидней пошатнулся, но вовремя схватился рукой за ржавую металлическую опору, удержав равновесие. – Черт, ну и качка… И холодно, как в аду… А главное – мысли, мысли текут вниз. Понимаешь?.. Как горячая сода, по глотке, дальше вниз. И там все так… так… – он помахал сигаретой в воздухе, пытаясь подобрать нужное слово, но так и не смог этого сделать, – понимаешь, о чем я?
– Не очень.
Мне неприятен сигаретный дым; я разгоняю его ладонью, разрывая клубящуюся густую паутину, которая голубой вязью повисла в воздухе. Гром взрывается за соседним домом, растекаясь по окрестным дорогам и разом взмывая вверх – в налившееся спелой тяжестью сливовое небо, вывернутое штормом наизнанку. Я слышу, как листья ясеня трутся о бетон. Я вижу тончайшую сетку морщинок под глазами у Анечки. Она только что поднялась на веранду.
– Киске очень плохо! – говорит Анечка. – У нее ноги ледяные, и ей трудно дышать!
Она растерянно смотрит на Сиднея, который с трудом балансирует на узкой балке, идущей вдоль дома, цепляясь пальцами за неровности в стене. Стопятидесятикилограммовый канатоходец. Жирные пятна. Клетки. Ворсинки. Я отвожу глаза, чтобы окончательно не провалиться в текстуру пальто: она приближается со скоростью лунного пейзажа, на который наводят сильный морской бинокль. Трещинки в стене разбегаются гигантскими каньонами, утыкаются в тысячекилометровую сетку арматуры внутри бетона.
– Сид! – зовет Анечка. – Ты куда собрался?
Тот делает еще несколько осторожных приставных шагов и тянется к большому вентилю, засиженному птицами: прямо над ним повисло гнездо ласточек, похожее на маленький замок, который кто-то сделал на пляже, капая мокрым песком из полной ладони.
– Дождь… – шепчет Сидней, – нужно выключить дождь! Он режет…
– Что? – переспрашивает Анечка. – Говори громче!
Сидней поворачивает вентиль, раздирая скрипом тишину. Его нога скользит по бетону. Сидней прижимается к стене, пытаясь вернуть утраченное равновесие, но затем вновь поскальзывается и срывается с балки.
– Шикарненько, – слышу я сзади голос Риты.
Ри-та. Фотографии всплывают из темной глубины веранды. Стон. Скулы. Узкая полоска шрама на животе.
– Нет, правда, шикарно, – повторяет она. Мокрые волосы льются на плечи. Хлопья мыльной пены, пузыри и рисунок на кафельной плитке. Ри-та. Золотая мармеладная змейка ныряет с ее губ в мои глаза, разогнав всплеском длинные нити ряски.
– Зачем ты разделась? – спрашивает Анечка.
Кончик ножа входит в булочку, уже покрывшуюся десятком рваных ран в тонкой вакуумной упаковке. «Как будто я нечаянно разрушила». Фиолетовая плесень пожирает бетон. Сначала мне кажется, что я долго не могу заснуть, пока не понимаю, что давно уже сплю, и не просыпаюсь от ужаса; чья-то тень бросается от кровати к раскрытой двери, Рита склонилась надо мной.
«Если ты боишься, ты можешь…»
Меня укачивает, как будто я только что сошел с аттракционов на твердую землю.
– Нет, правда…
Я берусь рукой за железную опору, чтобы не упасть; там же, где совсем недавно держался Сидней. Рита стоит у самого края плиты и смотрит вниз.
– А вам что, не интересно? – спрашивает она.
Там бьется на мокром ветру капроновая веревка с бельем, натянутая между двумя длинными штырями арматуры. Один из них пробил Сиднею грудь: тот застыл на месте, раскинув руки в стороны, как пловец баттерфляем во время гребка.
– Вообще-то это было совершенно лишним, – говорит Рита, – вон, видите?
Она показывает нам на колышущиеся на ветру зонтики огромного инопланетного укропа, из полых трубчатых стволов которых я раньше делал плевательные трубки. Их растет очень много вокруг нашего дома, за лето они вытягиваются из низкорослых широких лопухов в трехметровые жерди с зонтиками на конце, которые стоят потом сухими всю зиму.
– Это цикута, – говорит Рита, – или конейон, древнее и благородное растение, именно им убили Сократа. У нее приятный сладкий сок, и чем ниже – тем слаще, а у самого корня – смерть.
– Рита, ты больная! – кричит Анечка. – Ты безумная, точно такая же, как и бабушка!
– Очень может быть, – спокойно отвечает Рита, – даже больше: скорее всего, ты права.
Дождь понемногу затихает, оставляя измученную редкую листву в покое.