— Спускается с гор.
— И прямо в Гринявку? — в голубых глазах множеством звездочек мерцает улыбка, готовая в любую минуту брызнуть смехом.
— И прямо к тебе, непоседа.
А непоседа притихла на миг, пошевелила в задумчивости сочными подвижными губами, улыбнулась, и на луг легко, танцуя, вприпрыжку выбежала новая песенка:
Мы, гуцулы, гуцулики,
Стройные, как буки,
Подымаемся к вершинам
Навстречу науке.
— Катеринка, — сладким голоском окликнула девушку снизу темнолицая, пышнотелая Палайдиха, — а кто ж твою корову в горы погонит, когда ты полезешь на вершину за наукой?
Девушка вспыхнула. Она даже остановилась от возмущения, но, овладев собой, смиренно ответила:
— Я думаю, лучше всего вашей Палагне погнать мою Белянку: у нее такой голос, что все волки кинутся врассыпную.
На круглом лице Палайдихи округлились глаза и рот.
— Провались ты, бесстыдница! Ты что мою Палагну с голытьбой равняешь?
— Да где уж ей равняться с нами! Каши мало ела, — невинным голоском ответила Катерина.
А Палайдиха, бранясь и отплевываясь, так припустилась с горы, что тропка то и дело выскальзывала у нее из-под ног.
— Побежит теперь жаловаться моей матери. — Катерина вздохнула. — Будет мне сегодня к обеду лекция!
— Не горюй, Катеринка, мать на другие лекции перейдет.
— Вы так думаете?
— Верно.
— А скоро это будет?
— Как прищемим языки и хвосты палайдам да нарембам, так и твоя мать глянет на мир другими глазами.
— Поскорее бы!
— Что отец делает?
— Голову ломает.
— И большие у него заботы?
— Не такие уж большие, зато давние: спит и видит лошаденку. Совсем она ему голову затуманила. Просыпаюсь раз ночью и слышу — кто-то возится в темноте. «Ты куда, Юстин?» — спрашивает мать. «Лошадке надо сенца подкинуть». — «Какой лошадке?» — вскочила мать с постели — да в слезы: «Юстин, опомнись!» — «И привидится же! — тяжко вздохнул отец. — Такой конь приснился! Верно, и Палайда лучшего не держал. И зачем богу надо, чтобы бедному гуцулу и во сне не было покоя?!»
Вокруг, перекликаясь с шумом Черемоша, журчали кристальные горные потоки, пихты напевали свою мелодию, и казалось, слышно было, как лазурное небо звенело золотыми осенними прожилками и на них во множестве нанизывались клубочки облаков.
В долине, у маленького озерка, которое ранней весной браталось с волнами Черемоша, путники встретили седого, как поднебесное облако, деда Степана. Старик шел с далеких вершин неторопливой, гордой поступью.
— Как живете, дед Степан? — приветствовал старика Сенчук, с немалым удивлением раздумывая, что заставило горца спускаться в долину, где он бывал только по большим праздникам.
— Хорошо, детки, — старик оперся на резной посох и узловатым пальцем примял в трубке табак.
Костлявое, смуглое, словно вырезанное из дерева лицо Степана дышало спокойствием, а выразительные карие глаза говорили, что горец еще и не помышлял прощаться с жизнью.
Катерина с интересом присматривалась к старику, о котором ходило много былей и небылиц. Прадед Степана в 1736 году, когда Довбуш проходил через Косов, примкнул к повстанцам, а после смерти вожака жил в таких лесах, где и топор еще не гулял. С той поры к семье Дмитраков навеки пристало почтительное прозвище «опришки»[6] а слава предков, как сокровище, переходила к потомкам, поднималась новыми всходами, щедро окропленная неутешными материнскими слезами, ибо до самого 1939 года жизнь Дмитраков была втиснута в зарешеченные камеры «постерунков»[7] и тюрем, да в «акты оскаржони»[8]. И только по какому-то неписаному закону Дмитраки пользовались одной привилегией — их не пытали на допросах: полицейские, серебряногалунные комиссары, паны-коменданты, инспектора полиции — все знали, что у Дмитраков скорее можно вырвать сердце, чем слово.
— Куда это вы с гор, дед Степан?
— На собрание, сынок, — с достоинством ответил старик и потонул в облаке табачного дыма.
— Какое же у нас собрание сегодня? — удивился Микола.
— Э, если бы у нас, я бы и палки не брал… Панаса, внука моего младшего, знаешь?
— Как не знать! — засмеялся Сенчук, а старик обеспокоился:
— Микола, чего смеешься? Может, мой Панас пустой человек?
— Что вы, дедушка! И в мыслях такого не было! Только вспомнил, как он, когда еще учился в школе, принес в церковь на вечерню полную шапку майских жуков. Тут божья служба идет, а жуки завели свою службу, гудят, как поповская молотилка, летят на свет и гасят свечи.
— И придет же охота вспоминать о таких делах! — вислый нос старика морщится, и на невыцветших глазах выступают веселые слезы. — Панас мог выкинуть такое коленце, он с малых лет не охотник был до церкви. Все у него бывало «бардзо добже», а по закону божию и «правуванию» «недостатечньо»[9]. Ну, теперь он свое «недостатечньо» по поведению как будто выправил. Знаешь, председателем выбирают в Яворове. — Старик даже выпрямился и обвел Миколу и Катерину долгим взглядом. — Стало быть, внук мой не так себе генерал — лишь бы место занимал, а хозяин! Ну, а ежели и остался у него в голове какой-нибудь жук, так я ему крылья оборву до самой спинки. — И старик воинственно взмахнул посохом.
Катерина не выдержала — прыснула и присела, а горец стал спокойно советоваться с Сенчуком:
— Как ты думаешь, Микола, если я поживу несколько дней в Яворове, потихоньку, по-стариковски, обойду поля, прикину все, обмозгую, не убавит это чести моему внуку?
— Только добавит. Вас все горы знают. И мы вас прежде всех на первое колхозное собрание позовем.
— А Панас забыл на собрание позвать, — на морщинистый выпуклый лоб старика набежала тень раздумья. — То ли боится, что, может, не выберут еще, то ли старость мою бережет? Эх, Микола, все-таки нехорошо быть стариком. И уважение тебе, и почет, а смотрят на тебя все же с жалостью, точно сами никогда не постареют. Ну, я пойду помаленьку. Как твой Марко, растет?
— Растет, дедушка.
— Вот и хорошо. Пусть растет, как пихта зеленая.
По плечам гор подымались сплошные леса, и в глубине их, как неведомая дичь, пофыркивали машины. Вот на повороте проглянула пышная зелень полонины и снова скрылась за деревьями. По обочинам сверкали зеленым глянцем заросли брусники, дышали горные ключи, и пихты выплескивали из своих неразгаданных недр щебет ветра, ручьев, птиц.
На дороге показался одинокий путник. По его походке сразу видно, что это не гуцул. Молодой белокурый парень, очевидно, не спешит спускаться вниз. Он пытливо разглядывает горы, изумляется щедрому празднику красок. Поразительно, как небесный свод повторяет изогнутую форму лесов. Кажется, само небо порождено ими и представляет собою всего лишь их голубую тень. Вот в волнующую синь чащобы молнией вонзился огненный зигзаг буков, а может быть это и впрямь небо стряхнуло молнию и она застыла в кронах деревьев, в ожидании весеннего грома. И на лице парня играет восторженная улыбка, присущая только юности.
— Вот, кажется, и он.
— Да что вы, Микола Панасович, какая же это наука?! Это самое большее студент! — Катерина даже руками замахала.
Парень поравнялся с гуцулами, доверчиво здоровается с ними, и открытый, прямой взгляд его карих глаз останавливается на Катерине. Верно, заметил что-нибудь незнакомое в ее одежде и старается запомнить. Катерина, кажется, ни разу и не взглянула на юношу, однако тоже запомнила все, что есть в нем необычного: удлиненное белое лицо и карие глаза, густые, с вьющимися, словно подпаленными кончиками волосы и пухлые губы.
— Не вы ли, товарищ, будете агроном Григорий Нестеренко? — спросил Сенчук, остановись возле вековой пихты.