— Может, и в самом деле повернуть на тропу? — задумчиво спрашивает Качмала.
— Тогда мы до утра не доберемся в убежище, — отвечает Палайда, в котором просыпается новое подозрение.
Качмала, презрительно смерив его неживым взглядом, плюет в кусты и бьет коня.
На прогалинке вспыхнули и погасли росы, словно развешанные гроздьями на ветвях. Впереди снова зашевелились какие-то тени.
— Ой, что это? — вырвалось теперь уже у Качмалы. Он поднял коня на дыбы, защищая себя от смерти его грудью.
Палайда почти машинально выпустил автоматную очередь и повернул в лес. Сзади что-то хлопнулось на землю, и под треск выстрелов мимо пронесся конь Качмалы. Он казался гигантом, чуть ли не вровень с вершинами пихт.
Качмала опередил Палайду. Перекрестившись, он наобум прыгнул с коня в обрывистый яр и камнем покатился в лес.
— Руки вверх! — с криком устремился за ним Борис Дубенко.
У Палайды механически поднялись руки, словно он вытянул их из плеч. Милиционеры стащили бандита с лошади, а Борис устремился за Качмалой.
— Стой, гад!
— Стою, только не стреляйте! — Качмала остановился, поднял было руки и вдруг молниеносно пустил в Дубенка очередь.
Но Борис во-время пригнулся, прыгнул и сильным ударом выбил у бандита из рук оружие.
— Ну, поднимешь теперь лапы?
— Не хочу, товарищ милиционер.
— Смерти захотел?
— А мне все равно умирать, — Качмала рванул ворот на груди, ткнул пальцами в свои язвы.
* * *
Горы, леса, небо — все вокруг срывается в какие-то невидимые пропасти. Как страшно уменьшается, ускользает мир! А мысли застывают, словно шевелятся не в мозгу, а в крутом тесте.
Конь упал под тем мальчишкой… Конь упал… Конь пал… Тьфу, что за патефонная пластинка! И вдруг земля заколебалась, перемещая на своей поверхности пьяную путаницу пихт. Неподалеку раздались выстрелы. Кто же теперь упал?..
Напрягши волю, Бундзяк приподымается на стременах, хватается за обрывки мыслей и, холодея, догадывается, что эта дорога — дорога гибели… То не звезды опустились над деревьями, то мигают ему страшные восковые свечи.
Он испуганно поворачивает коня обратно, всей пятерней цепляется за гриву, как за жизнь, и конь выносит его в промытый желобок горной тропы… Как противно и страшно становится! Все единомышленники бросили, бежали от него. Да и увидев его сейчас, они молча отвернулись бы, как от привидения. Не первый день он их знает. Он и сам на их месте поступил бы так же. Но он атаман… Да они в час опасности и головного атамана бросили бы, как плевательницу, не то что его, Бундзяка… Только монастырь, только отец игумен может спасти его. Возьмет за руку и отведет к самому богу, — нет, не к богу, а в какой-нибудь тайник, где будет пахнуть лекарствами, водкой и плесенью.
От усталой лошади валит пар, она цепляется копытами за камни.
— Шевелись, падаль, шевелись! — Бундзяк бьет ее топориком в бок.
Конь подпрыгнул, заржал, по камням зашелестела кровь.
Неужто он, Касьян Бундзяк, помрет и кто-нибудь склонится к его сердцу послушать, бьется ли, как он слушал чужое сердце?
От этой мысли ему становится жутко, словно ветви пихты сдирают с него живьем кожу. И он снова колотит коня топориком… Вынеси, вынеси хоть на святую гору! Может, там отступят дурные предчувствия и свечи засияют надеждами, как сияли они в те незапамятные времена, какие теперь кажутся только сном.
Высоко над землей темнеют очертания покосившейся церкви. Уж не рассохлась ли она? Конь добегает до подножия горы и поднимается по той дорожке, по которой когда-то паломники подымались только на коленях.
«Хорошо ли эдак-то?» — Бундзяк не может решить и вдруг понимает: дурно, ибо сама земля невидимыми руками стаскивает его с коня.
Бундзяк тяжко падает на какие-то корни, встает и, цепляясь за отсыревшую кору буков, идет в монастырь. За поредевшими деревьями замерцали желтые блестки света. Впереди — разинутая пасть церковных дверей, и там, в глубине, неровно развешаны огоньки свечек. Бундзяк напрягается, пошатываясь, подходит к дверям и заглядывает в церковь.
Там стоит высокий гроб, в ворохе последних осенних цветов покоится чье-то тело. И Бундзяк вдруг улыбается: выходит, он явился на чьи-то чужие похороны, это кто-то другой лежит в гробу, а не он… Хорошая примета!
У покойника сложены на груди руки. Возле них по гуцульскому обычаю лежат деньги на перевоз души.
Значит, не его, Бундзяка, а чью-то чужую душу будут сегодня перевозить на тот свет. Только как бы она его не задела. Надо чем-нибудь задобрить ее… На миг суеверие сталкивается с жадностью и побеждает ее перед лицом смерти. Бундзяк нащупывает деньги, полученные от игумена, достает их, идет к покойнику, с болью кладет всю пачку возле восковых рук… Потом поднимает руку, чтобы перекреститься, но глаза его встречаются с чьим-то испепеляющим взглядом.
Немолодой гуцул с отвращением, точно лягушку, отрывает деньги от груди покойника, несет их к дверям и швыряет во тьму.
— Иудины деньги! — звучат в ушах Бундзяка гневные слова.
«Не иудины, а игумена», — хочет поправить Бундзяк, но к чему поправлять, лучше отступить подальше от мертвеца, чтобы по ошибке вместо одной души не пошло к перевозу две.
— Сын мой! — вдруг окликает его знакомый грудной баритон.
Приходя в себя, Бундзяк подает руку игумену. Тот зорко и недоверчиво окидывает взглядом углы храма, словно опасается, чтобы немые почерневшие образы святых не стали живыми свидетелями этой встречи.
Отец игумен берет Бундзяка за отяжелевшую руку, но ведет его не в царские врата, а в холод ночи.
— Мы спасем тебя, сын мой, — шелестит его голос, а глаза бегают и бегают, боясь даже самой церкви.
Страх стирает с его лица последние следы профессионального благочестия. «Заметил ли кто-нибудь Бундзяка? Заметил ли? Могло ж случиться… Тогда…» Его охватывает тревога, но он машинально повторяет:
— Мы спасем тебя, сын мой…
Игумен спасет его, поведет не к богу, а в какой-нибудь сырой тайник, где будет пахнуть лекарствами, водкой и плесенью…
Но на паперти их останавливают молчаливые люди. Игумен с ужасом узнает среди лесорубов и хлеборобов стройные фигуры милиционеров и деда Олексу. Они еще ни слова не сказали, а игумен уже отбросил руку Бундзяка, затрясся, и из недр его баритона возник необычный писк:
— Забирайте его! Забирайте!
Сперва Бундзяка поразил не столько смысл слов, сколько самый этот удивительный писк. Так из тесной скорлупы пробивается хищный птенец. Но этот писк означал иудин приговор. Ясно же сказано: «Забирайте его».
В труднейшую минуту игумен навис над его жизнью, как черная тень чернеца над мерцающим огоньком свечи.
— Тогда и его берите! — плеснул он в игумена последней ненавистью. — И все, что здесь есть, берите, — он широко развел руками и остановил затуманенный взгляд на восковых огоньках свечей…
— И вот это возьми с собой, черный чернец! — дед Олекса протянул что-то игумену, и тот внезапно узнал свои три гвоздя и отшатнулся.
— Сын мой, ты не так понял меня…
— Мы все поняли тебя, отче, как надо!
* * *
На дороге недвижно лежит навзничь Мариечка; ветерок играет ее расплетенными косами, а лунный свет озаряет глазные впадины, залитые уже остывшими слезами.
— Мариечка… Слышишь, Мариечка?.. Это я, твой Василь, — склонившись над любимой, повторяет парень. — Мариечка, не слышишь меня…
Охваченный скорбью, он поднимает девушку на руки и несет ее мимо притихших лесов, не чувствуя, как на дорогу и на девушку падают из глаз слезы. На лицо Мариечки легла первая снежинка. Василь для чего-то сдул ее и не заметил, как на то же место упала слеза.
* * *
В кабинете начальника милиции сидит Вацеба, и глаза его то проясняются, то темнеют.
— Трудом, только честным трудом вы сможете искупить свой тяжкий грех, — медленно говорит начальник милиции; его утомленное лицо бороздят морщины раздумья.