— Сынок! — окликнул Леся старик с другого конца оранжереи.
Лесь в смущении застыл возле порога, думая, что садовник, верно, ждал вечером сына.
— Подойди ближе, сынок, — снова позвал его старик.
Гуцул понял, что слова относятся к нему, но переспросил:
— Это вы мне говорите?
— Конечно, тебе, — ответил садовник. — Хорошо, что зашел сюда. Дыши весною, — и он мягким движением показал на разноцветные огоньки цветов, среди которых зеленели плети огурцов, а еще дальше сквозь листву проглядывали румяные помидоры.
— Дедушка, продайте мне немного цветов…
Садовник с удивлением поднял на него глаза.
— Глупый ты, Лесь Иванович… Какой глупый! — старик без укора покачал головой.
— Нет, дедушка! — Лесь горделиво выпрямился. — До нынешнего дня был я глуп, а теперь нет…
— Ну, ежели сам видишь, что поумнел, выбирай себе цветы, — садовник беззвучно засмеялся, и его седая борода затряслась над алыми лепестками.
Лесь Побережник по тихим улицам приблизился к центру села и, сняв шапку, подошел к памятнику Ленина. Он осторожно поднялся по ступенькам, склонился перед постаментом и положил у подножия памятника живые цветы, как частицу весны, расцветшей в его душе.
Он замер у памятника в глубокой задумчивости, прислушиваясь, как нарождались, бурлили в душе новые потоки. И не слышал, как вышли из клуба: люди и, сперва с удивлением, а потом охваченные сердечным порывом, подошли к нему.
Когда Лесь оглянулся, вокруг него теплой волной колыхалась толпа народа.
* * *
Снова хата-лаборатория. На окна наплывает синий вечер, и золотые челны облаков тихо покачиваются на изменчивых узорах, еще не дорисованных морозом.
— Вот и закончилась, друзья, последняя лекция, — с сожалением проговорил Петр Иванов, и гуцулы оторвались от своих тетрадок. — Лучшее, что вы здесь увидели, везите с собою, а недостатков наших не повторяйте. Надеюсь, наши простые советы кое в чем помогут вам, не все они увянут.
— Зазеленеют на наших полях весной, — поднимаясь, ответил за всех Микола Сенчук.
— Зазеленеют и зацветут, — встала рядом с ним Мариечка.
— Основа богатства — высокий урожай! — рассуждает вслух Лесь Побережник. — Так что, Микола, вековали мы на земле без книги, а теперь надо хоть зимой заглядывать в нее. Вот только если бы букашки в них покрупней печатали.
— А вы пошлите свое предложение в издательство, — советует Иванов.
— Уважат малограмотность нашу?
— У нас труженика всегда уважат.
— Пронеслись эти дни, как девичий сон, — задумчиво проговорила Ксеня Дзвиняч, закрывая тетрадь. — Как дружно, красиво живут люди!
— И мы так будем жить, — Микола Сенчук обвел взглядом всех гуцулов. — Перед нами вторая половина нашей судьбы…
И вот он развивает эту мысль перед многолюдным колхозным собранием:
— Нуждой, голодом, болезнями гноили нас паны и подпанки. «Коза не корова, гуцул не человек», — издевались они над нами и сдирали с гуцула потрескавшуюся шкуру от волос до пят либо заталкивали в трюмы нашу живую душу и везли на пытки за океан. Горный цвет наш — гуцульскую молодость — с корнем вырывала ненасытная Америка. Все свои штаты усеяла она нашими горькими могилками и только изредка возвращала родным горам немощных калек. Озлобленные горем, мы не верили, что кто-нибудь может пожелать добра мужику, что кто-нибудь болеет душой, глядя, как нас обездоливают.
— Так, так Микола, — утвердительно кивает головой Лесь Побережник.
— А теперь, как ржавчина в огне, догорает наше веками накипевшее мужицкое недоверие. Бандеровское отродье еще цепляется за него своими когтями, надеясь где дурманящим словом, где заокеанской пулей, а где и виселицей отгородить нас от жизни всей нашей отчизны, не дать горцам жить по-человечески. Но не бывать этому никогда, — мы вступили во вторую половину нашей судьбы, пришла великая вера в новое, ибо идет на гуцульские горы и долы коммунизм.
Волнуясь, стоит на трибуне Ксеня Дзвиняч. Не меньше матери волнуется в зале Калина, сидя рядом с белобородым колхозником Павлом Косовым.
— Люди добрые, родные братья и сестры! Мне, темной, забитой гуцулке, впервые довелось выступить перед таким большим и мудрым собранием. Так что, если собьюсь, не смейтесь надо мной.
— Чего там, не собьешься! — подбодряет ее из зала Косов.
— Когда я собралась ехать к вам, меня и дочку пришли пугать бандиты. Чего они только не наговорили про колхозы и про то, что «на земле всегда будут волы и погонщики! Видно, так им, в ихней Америке, хочется, а мы желаем быть людьми, перенестись из безрадостной жизни в радостную. У вас мы увидели, как нам надо жить, как надо любить и людей и землю. Приеду к себе и попрошусь, чтоб меня звеньевой выбрали… Вы, может, не понимаете, что я говорю?
— Все понимаем, дочка. Правда на всех языках понятна, — отозвалась из президиума Мария Говорова, и слова ее были покрыты аплодисментами.
— Тогда спасибо вам, родные, за сердечный прием за науку… Говорила бы еще, да… слезы не дают. Я вам писать буду, нам не только при встрече, нам всю жизнь счастлива дружить… Пусть счастье, пусть дружба, пусть верность растет!
Колхозники горячо аплодируют гостье.
— Мамочка, я так рада… Я так боялась, так боялась за тебя, и сейчас еще знобит от страха… — подбегая к матери, тараторила Калина.
— Ксеня, голубка, — говорит Лесь, — ты сперва и меня напугала, что собьешься, а потом говорила как учительница. Ей-богу, не всякий мужчина так нанижет слова. И Микола хорошо выступал. Как заговорил о том, что мужицкое недоверие ярким огнем горит, я и подумал: здесь и мое сгорело, только, может, не весь еще чад разошелся.
— Вот это называется самокритика! — к Лесю и Ксене молодцевато подошел Микола. — Пойдемте в зал, самодеятельность начинается. Надо и нам гуцульскую пляску показать, хозяева просили. Готовься, Ксеня. А Мариечке и говорить нечего, — и он улыбнулся девушке.
— «Аркан» или «увиванец»? — деловито спросил Лесь.
— Ксеня, что прикажешь?
— Еще собьемся… — заколебалась женщина.
— Если уж гуцулка на трибуне с первого раза не сбилась, кто ж ее в пляске собьет? — проговорил, подходя, Петр Иванов.
Колхозный хор поет «За окном черемуха колышется». Гости, очарованные песней, ловят слова и мотив и волнуются перед предстоящим выступлением.
Прозрачная мелодия грациозного «увиванца» вынесла гуцулов на сцену. В пляске расцветает их одежда и лица; отзвук юности молодит Леся Побережника, а Ксене Дзвиняч приносит с дальних гор чистую девичью красу былой юности. О чем же ты задумался, Микола, украдкой поглядывая на чудо, которое совершает с человеком счастье, и отчего твоя радость омрачена вздохом?
Праздник закончился поздно ночью. Во дворе встретила колхозников звонкая метелица. Она, верно, из зависти перехватила у людей праздник и все кружилась, кружилась под музыку ветра, зазывая в свою пляску поля, леса и село. До утра она осыпала все избы и улицы черемуховым цветом, не утихла и в час, когда гуцулы сердечно прощались с русскими колхозниками.
Вот к Марии Говоровой припала Ксеня Дзвиняч, Мариечка целуется с такой же молодой, как она сама, девушкой, Микола Сенчук крепко пожимает руку Иванова, а Лесь Побережник с разбухшим мешком за плечами нагнулся к своим юным друзьям Андрейке и Григорию.
— Будьте здоровы, детки. Будьте здоровы, люди добрые.
В это время из его мешка, весело скаля желтые зубы, высунулся здоровенный початок кукурузы.
Машины выезжают за село, и гуцулы вдруг слышат знакомую песню «За окном черемуха колышется». Это, расставляя на поле щиты, поют колхозницы, и Мариечка, посылая им прощальный взгляд, задумчиво произносит:
— Зима, вьюга метет, а люди поют про весенний цвет…
* * *
Ветры, вьюги расшевелили ночь, и она, вся в могучем порыве, проносит, рассевает над землей смесь зимних и весенних шумов: вот, прислушиваясь к тоскливому волчьему вою, заголосили взбудораженные непогодой пихты, и вдруг хлопья снега зашуршали, как стаи перелетных птиц, а ветер, утихая, защебетал, как ранний лесной ручеек, только-только пробуждающий корни и соки деревьев.