Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Машинку, драгоценную эрику, в мечтах о которой прошла моя нищая юность, я относил на хранение в несколько мест, среди прочих — на улицу Петра Лаврова, в мастерскую Алены Чехановец, художницы.

— А почем вы знаете, что я вас не выдам? — спросила она.

Вопрос был правильный. Мы были знакомы без году неделю, меня к ней незадолго перед тем привела отказница Ира Мостовая (много лет спустя по уши ушедшая в хасидизм в Бостоне). К тому же Алена, театральный декоратор, была членом союза художников, человеком официальным. Но я чувствовал, что не выдаст, да и принес не надолго. Адреса главных своих сокровищ я довольно часто менял, перетаскивал бумаги и машинку с места на место. У Алены они не задержались. Какое-то время хранились у Иры Зубер, математика из АФИ; и у других.

Конечно, Алена была чужая: принадлежала истеблишменту, касте благополучных; ее отец, кинодраматург Марк Соломонович

Еленин

(псевдоним в честь дочери), состоял в союзе писателей и не бедствовал. Мастерская Алены была двух- или трехкомнатной отдельной

квартирой

, пусть небольшой и в мансарде, но квартирой, — это в советское-то время, в Ленинграде с его страшным жилищным голодом. Почему я доверялся чужой? Потому что антисемитизм сплачивает представителей самых разных слоев и интересов. В страшные сталинские времена, когда общество было уничтожено, когда отец доносил на сына, а сын на отца, — среди осовеченных евреев этот ужас проявлялся чуть меньше, чем среди прочих. Семья значила для них больше, не позволяла окончательно себя одурачить. Из подсознательной, стихийной солидарности евреев выросло сперва сомнение и недоумение, а затем и сопротивление. Не могла меня выдать Алена — и не выдала.

Может, и такой эпизод сыграл свою роль, подкрепил мою веру в Алену. Однажды я застал у нее в мастерской Фриду Кацас, редакторшу издательства

Советский писатель

, про которую слышал лестные отзывы в те годы, когда сам в этом издательстве надеялся книжку стихов напечатать. Застал я Фриду в расстроенных чувствах, если не в отчаянье. Она ходила из угла в угол и твердила в каком-то исступлении:

— В этой стране невозможно больше жить!

Подробности ее очень понятной беды ускользнули из моей памяти — потому что и вся моя жизнь была насыщена подробностями подобного рода; антисемитизм можно было из воздуха ложками есть. Зато облик Фриды, увиденной в тот день, стоит перед моими глазами. Непостижимым образом она показалась мне в ту минуту похожей на Фаню Каплан в раннем советском фильме, кажется, еще немом… Десятилетия спустя я узнал, что никуда в итоге Фрида не уехала, так и осталась жрицей при алтаре слинявшей русской словесности.

Удачливая Алена была моложе меня несколькими годами, в разводе, хороша собою на тогдашний расхожий вкус — и, кажется, не слишком удачлива в любви, может быть, из-за чрезмерной свободы в обращении с этой материей.

— Со мной всегда норовят познакомиться не те, — пожаловалась она мне при первой или второй встрече. Что я — «не тот», было ясно сразу. «У вас — семья», вздохнула Алена, сделав нарочитое ударение на первом слоге. В качестве примера «не тех» рассказала забавное.

— Вообразите: недавно в аэропорту (я с юга возвращалась) подходит ко мне не шибко молодой человек, смуглый и бровастый, смотрит на меня этак заинтересованно и говорит: «А вот вы спросите, как меня зовут». Ну, я и спрашиваю. А он торжественно отвечает: «Абрам!» Куда тут деваться?

При моем следующем визите Абрам был уже в мастерской, и Алена именовала его Котиком. Я Абраму понравился. Он, едва подружившись с Аленой, начал ее ревновать ко всем встречным и поперечным, но увидев меня, успокоился, о чем прямо в присутствии Алены мне и сказал.

Местом последней таниной работы в России была, странно вымолвить, библиотека Дома писателя — в двух шагах от нашей трущобы, в Шереметевском особняке, на улице Воинова 18. В библиотеке проходил переучет фонда, требовались для этого временные сотрудники. Каким чудом Таня там оказалась? Может, и не без протекции — или, во всяком случае, с чьей-то подачи. В кромешные годы нищеты и бесправия, во второй половине 1970-х, — не было у нас ни малейшей протекции, никакой поддержки. Опереться было совершенно не на кого. Я не лукавил, говоря, что мы органически не умели пользоваться институтом блата, подстилавшим всю без изъятья советскую действительность. Но некоторое подобие блата всё-таки забрезжило в нашей жизни, и как раз тогда, когда мы прямо противопоставили себя режиму. Характернейший парадокс! Стоит отвернуться от прилавка, как Фортуна сбавляет цену.

А вот другой парадокс, тоже в духе времени. Даже — два парадокса разом. Отапливал Дом писателя — писатель; кто же еще? В кочегарке Шереметевского особняка сидел стихотворец Боря Лихтенфельд, в 1970-е появлявшийся у Кушнера на Большевичке, вообще совершенно свой в полуподпольной литературной среде. Его, среди прочих, вызывали или навещали сотрудники КГБ с расспросами обо мне: о моем Ходасевиче, о моих стихах в парижском

Континенте

. И чуть ли не в то же самое время писательскаая библиотека в лице ее заведующей просила меня через Таню составить personalia по Ходасевичу, что я, естественно, и сделал, притом совершенно бесплатно. Прав был ГэВэ Романов, всемогущий в ту пору партийный сатрап из Смольного, говоривший ленинградским кэгэбешникам: «У вас по столам мыши бегают!»

За другую окололитературную акцию я деньги получил: часть моего личного архива, переписку с поэтом Межировым, редактором

Юности

Полевым (автором

Повети о настоящем человеке

) и еще что-то в этом роде, я продал в Ленинградский государственный архив литературы и искусства (ЛГАЛИ). Там штатным сотрудником сидел другой стихотворец, Эдуард Шнейдерман, авангардист, из старших в литературном полуподполье (как автор он существовал только в самиздате); тот самый, в компании с которым я участвовал в составлении машинописной антологии

Острова

. Шнейдерман меня и надоумил. Получил я за свои бумаги что-то около 95 рублей, большие деньги в нашем тогдашнем бюджете. Получил, вгляделся в аббревиатуру

ЛГАЛИ

— и ахнул. Тогда же явился мне на ум каламбур, запомнившийся многим. Я говорил: город, в котором я вырос, — царство лжи: нем университет называется ЛГУ, а архив — ЛГАЛИ.

А вот другой пример протекции, прямой и непосредственной, единственной в своей чистоте за всю нашу тамошнюю жизнь. Моя дружба с Александром Кушнером существовала по схеме: «то потухнет, то погаснет», но в Тане поэт души не чаял, и она время от времени нас мирила. В декабре 1983 года Таня поинтересовалась у Кушнера, нельзя ли устроить ей и Лизе путевку в писательский дом творчества в Комарове. Тане случалось бывать там в гостях у других, не совсем прямо к писательству относящихся людей, например, у Майи, вдовы верлибриста Геннадия Алексеева. Кушнер с готовностью откликнулся, назвал Таню своей родственрицей, и в январе 1984 года, на время школьных каникул, она с Лизой отправилась в Комарово. Платили за путевку, не подумайте лишнего, мы сами. Незачем говорить, что это был подарок судьбы: кормежка, комфорт, природа; публика вокруг чистая, всё писатели, сытые советские интеллигенты. Катались на финских санях в сторону залива. Наслушались писательских сплетен, а попутно и рассказов о том, как какие-то безумцы (не писатели) пытались по льду в Финляндию уйти (безумцы еще и потому, что финны в ту пору беглецов выдавали). Во время прогулок пристраивалась к Лизе с Таней лизина ровесница из приличной семьи, писательская внучка, всё время напевавшая премилую тогдашнюю песню о доблести пограничников:

Стой, кто идёт! Стой, кто идет!

Никто не проскочит, никто не пройдет!

Двадцатого января 1983 года получили мы очередной отказ по неблизости родства, четвертый по счету. Выходило, что мы еще нужны России. Коротенькое сочинение под таким названием —

Мы еще нужны России

, — по жанру — жалобу в пространство (потому что сунуть его было решительно некуда), я написал еще 18 июля 1982 года, после трех отказов. В качестве формулировки прежде значилось другое: «противоречит интересам государства». Вот выдержка из этого сочинения:

59
{"b":"266400","o":1}