В ПРЕЗИДИУМ ВЕРХОВНОГО СОВЕТА СССР
Нас, евреев подписавших это заявление, объединяет одно: желание жить в Израиле. Переселение в Израиль мы понимаем как репатриацию, как возвращение
домой
— после двух тысячелетий бездомности и гонений. И наша совесть, и наша многовековая традиция указывают нам этот ориентир. Бессмысленно обвинять нас в национализме: он не больше, чем у любого другого народа, обладающего суверенным государством. Бессмысленно, с другой стороны, говорить, что мы — не нация, не народ: наша национальная жизнь и психология — реальность, столь же мало отторжимая от нас, как и наше древнее имя. За три с половиной тысячелетия нашего национального бытия нам слишком часто приходилось выслушивать из чужих уст, кто мы, где и как нам надлежит жить. Сегодня, более чем когда-либо, мы вправе сами решать эти вопросы. Молодое государство, возникшее из пепла еврейских общин Старого Света, страна, где и сейчас еще живут бывшие узники Освенцима, испытывает трудности роста и болеет многими социальными недугами, но это тоже наша боль,
наше
, а не чье-либо еще, дело.
Наше право репатриироваться в Израиль — естественно и неоспоримо. Помимо здравого смысла, оно подтверждено таким внушительным числом общеизвестных международных и национальных деклараций, актов, пактов и заявлений, что подобная отсылка к ним была бы столь же затруднительна, сколь и излишня. Это право гарантировано нам советским законом — и нарушено в отношении каждого из нас. Ничем не оправдать насильственного удержания в СССР тысяч и тысяч людей, никакие государственные интересы от этого не выигрывают. Наше желание покинуть СССР несводимо к воссоединению семей, оно —
потребность дома
.
Мы не питаем враждебности к Советскому Союзу. Но участившиеся в последнее время в советской печати антисемитские выступления разного рода корнеевых, новая волна увольнений, недоступность еврейской культурной жизни, — все это делает наше положение невыносимым и заставляет ходатайствовать о выезде в новой форме, без унизительных двусмысленностей и недоговоренностей.
Мы требуем свободной репатриации евреев в Израиль.
7 февраля 1984,
Ленинград
1. Ю.И. Колкер, Л-д, 191187, ул. Воинова д. 7, кв. 20.
2. С.Л. Боровинский, Л-д 193130, Греческий пр. д. 15, кв. 19.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Имел ли я нравственное право подписать такое? От своего ли имени (в числе прочих) говорил? И да, и нет. Мое сознание мучительно двоилось. Конечно, я был внутренне с евреями, а не с теми, кто их гнал; более того: уже скорее с Израилем, а не с Россией. Но вместе с тем я знал всем своим существом, что еврейскую мечту во всей ее прелести до конца в душу не впущу; что душа моя безраздельно принадлежит русской просодии, русскому языку. Была нестерпимо пошлая советская песня о родине: «А может, она начинается… с той песни, что пела нам мать…». И мелодия нестерпимо пошла; и слова гнусные; взять хоть эти два
м
подряд, эту чудовищную
наммать
. Но по существу это было верно сказано: родина начинается в семье, а не позже.
В конце марта 1984 нас вызвали в районный ОВИР на улицу Чехова. Та же самая молодуха с одной звездой на погонах сказала нам:
— Принесите к завтрашнему дню те документы, которые успеете собрать.
— Документы?.. Да у нас и вызова свежего нету.
— Неважно.
— Да что же мы успеем за один день?!
— Что успеете, то и принесите.
— Так может, вы нас и отпустите? — вмешалась Таня.
— Я думаю, вам нужно очень быстро собираться.
Мы с Тане посмотрели друг на друга и, не сговариваясь, расхохотались.
— Что вы смеетесь? — изумилась лейтенантша. — Я говорю совершенно серьезно.
Она и вправду была серьезна и уважительна, не то что в прошлый наш приход.
Подчеркнем: это была отнюдь не высылка, как может показаться. Выслали, насколько я знаю, за всю послевоенную историю СССР только двух человек: Солженицына и какого-то Борисова, члена НТС (Народно-трудового союза). Буковский не был выслан, это иначе называлось, по частушке: «Обменяли хулигана на Луиса Корвалана — где б найти такую блядь, чтоб на Брежнева сменять?». Бродский — тоже не проходит по этой статье. Какая высылка, если человек сам хочет уехать? Мы — тем более. К тому же дальше у нас пошло с ОВИРом не так гладко, как можно было ожидать; уехали мы только 17 июня. Но на дворе стояла почти беспросветная ночь. За весь 1984 год, как потом я выяснил, из страны выехало менее тысячи человек — евреев, немцев, армян, вообще всех, кто выезжал (минимум миниморум был достигнут в 1985 году). Но всё-таки и разрешение, и поощрение к отъезду было чудом, притом небеспричинным. Что подействовало? Парижский двухтомник Ходасевича, вышедший в 1982-83? Требование свободной репатриации (литературоведы в штатском не могли не узнать мой слог, мою руку)? Ленинградский еврейский альманах (ЛЕА)? Бог весть. Может быть, все сразу. И еще одно, чего мы не знали: Таня и я
уже были гражданами Израиля
. Сертификаты, полученные нами чуть не год спустя, датированы 23 марта 1984 года; решение могло быть принято и опубликовано еще раньше. Мы не знали, но в Большом доме могли знать — ну, и промахнулись, переоценили наш удельный вес. Не догадались, что мы лопухи. Думали, что я — сила. Запросто могли не отпустить. Дуракам счастье…
По дороге из ОВИРа… что я бормочу? Откуда хорей взялся? Следовало бы сказать «По дороге в Мандалай»… или еще лучше: «Подъезжая под Ижоры». Ямб тоже был к месту: «Когда б вы знали, из какого сора растут стихи, не ведая стыда». Но нет:
по дороге из ОВИРа
откуда ни возьмись явился амфибрахий:
Россия… Да точно ли — было?
Густеет отчества дым.
Шагает убойная сила
По стогнам и весям твоим.
Последнюю стать напрягает
Саркомой разъятая плоть
Все темные силы шагают
Тобою… Не с ними ль Господь?
Спрашивается: считать ли стихи работой? Возвращались мы с улицы Чехова пешком, шли вместе, не разговаривать не могли, и разговор должен был иметь самое практическое направление, а стихи, явившиеся сами собою, — о том, существовала ли на свете Россия или только пригрезилась Толстому с Достоевским.
ПЕРВЫЙ ОКТЯБРЬСКИЙ
Был в АФИ математик из старших, Ефим Михайлович Полищук. В АФИ мы не слишком ладили. Когда же в 1973 году родители разменяли квартиру, и мы с Таней получили нашу комнату в коммуналке на Шпалерной, Ефим Михайлович оказался соседом: жил где-то на Саперном или на Гродненском переулке. Возникло что-то вроде дружбы. Мы иногда ходили друг к другу в гости, причем чаще он к нам. Ученый-неудачник рангом выше меня (как-никак докторскую написал), он, после сокращения из АФИ, целый год не мог найти работу. Комментируя этот период, он сказал мне как о чем-то удивительном:
— Вы знаете, Юра, я обедал каждый день!
Тут было чему удивляться. Сейчас не верят, но в советское время люди голодали — и умирали если не прямо с голоду, то от недоедания. Не верят потому, что сытый не понимает голодного, здоровый — больного. Пенсия таниной дальней родственницы, одинокой и беспомощной старухи, составляла 15 рублей в месяц: сумму анекдотическую. Она кормилась только за счет собственного огорода; в деревне жила. Восьмидесятилетняя нищенка, в трескучий мороз стоявшая на Владимирской площади, заплакала, получив от меня, случайного прохожего, рубль вместо пятака или десяти копеек; не думаю, чтоб это были профессиональные слезы; вижу ее как сейчас, худую, страшную. Сказала трясущимися губами:
— Я теперь домой пойду!