- А если ему это не понравится, что тогда будет?
- Тогда тебе, светлейший, придется вести войну.
- А разве это, милейший посол, справедливо?
- А разве, дорогой мой, не справедливо для каждого выполнять со всем старанием стремления своей души?
- Что это значит?
- А то, что у тебя главнейшее стремление - заниматься философией, а у императора Юстиниана - быть главным и могущественным. Разница в том, что тебе, человеку преданному философии и особенно последователю платоновской школы, быть виновником смерти людей, да еще в таком количестве, вовсе не подобает; ведь ясно, что для тебя это несчастье, если ты не будешь проводить жизнь так, чтобы быть совершенно свободным от всякого убийства; для Юстиниана же вовсе не достойно стараться приобрести страну, издревле принадлежащую управляемой им империи.
Приблизительно в таком варианте сохранил для нас этот разговор писатель, летописец своей современности Прокопий из Кесарии.
Теодат вышел в соседнюю комнату, побыл там для вида, вернулся с письмом к Юстиниану, протянул Петру: передашь. Но только при том условии, если Юстиниану не понравится план договора. Если понравится - ты уж окажи мне такую услугу,- письмо передавать не нужно. Письмишко так, ни о чем. Возможность пообщаться через головы своих народов. Цари так одиноки, и ничего особенного, если Теодат когда-нибудь да почувствует потребность по душам поговорить с коллегой. Ведь и коллега иногда совсем не прочь перекинуться добрососедским словечком со стариком Теодатом.
Петр кивает: хорошо, берет записку, прячет за пазуху, туда же, где проект договора, пока скрепленный двумя подписями, гота и его, не хватает третьей; прощается, высказывает надежду, что его больше не вернут с полдороги, получает незыблемый ответ: а это как знать, если понадобится, то вернут, сколько раз будет нужен, столько раз и будут возвращать; кланяется и удаляется. Времени и так потеряно очень много. Такие проволочки вряд ли обрадуют Юстиниана, и, встретив посла много позже, чем ему хотелось, он успеет сказать в его адрес кучу гадостей раньше, чем разберется в сложностях, которые этому послу пришлось претерпеть. И главное - мгновенно составит о нем плохое мнение, твердое и не исправляемое даже годами заслуг.
Первые полдороги, частенько оглядываясь назад, Петр хранит верность обещаниям Теодата и даже в мыслях не допускает по отношению к нему ничего заднего. Главное, внушить самому себе, как ему дорог и близок Теодат и как он из кожи лезет вон, защищая его интересы перед императором. Если этого внушения не будет теперь, его может не быть и перед троном, когда Петра опять вернут; преданность дается тренировками в преданности, каждодневными в ней упражнениями, приблизительно такими же, как военные, и если их не будет, мускулы преданности ослабнут, и тогда в один прекрасный момент войдя в комнату, где на эти мускулы нагрузят хороший вес, можно из нее уже не выйти. Вторые полдороги заняты исключительно Юстинианом, верноподданническими, патриотическими мотивами.
Посол, не лицемеря ни капли, хвалит и про себя и сопровождающим свою страну, свою державу, громко выражает счастье быть подданным ее, а на пороге Константинополя от избытка чувств бросает замечание, будто византийская собака счастливее любого из готов (он знает: его слова не могут не быть переданы императору, и очень на них рассчитывает). Это крайне деликатно по отношению к Рустику, полномочному представителю Теодата. Видимо, готский царь не только стряс обещание с Петра служить ему, но еще и позаботился о нужной форме доклада сам и как следует проинструктировал Рустика, человека духовного звания, глубоко порядочного.
Сам Теодат не исповедовал христианства, хотя и поощрял его и присутствовал на службах в базиликах и даже публично окроплялся. Молился он одному своему богу - Платону, но христианам и новой религии очень доверял и находил людей, ее проповедующих, глубоко порядочными, более порядочными, чем поклонники раскрепощенной античной мысли. Лично в глубине души не любя христианского института, Теодат понимал его государственную полезность и поощрял главным образом по той причине, что этот институт в своих недрах создавал рустиков и им подобных честных бессребреников. Честные бессребреники через несколько поколений выродятся в отъявленных карьеристов, прохиндеев и грабителей, а пока (Теодат не видит за двести лет вперед) на них можно положиться. Рустики при Теодате, совсем не как при Амалазунте, негласно притеснявшей их, сильно пошли в гору. Вот и теперь один из них, его верный помощник по иностранным делам, сопровождает Петра в Византию.
Видимо, ветер все-таки отнес слова Петра в сторону и гот ничего не расслышал, иначе бы он не промолчал и заставил посла потом о них пожалеть. Он и в Константинополе оберегает и обхаживает Петра, повис у него на загривке и ни на минуту не отпускает от себя. Тот даже записочки не может передать, а тем более видеть кого-то. Так вместе, плечом к плечу, и поднимаются по лестнице дворца в тронный зал, так вместе и стоят перед очами. Петру нужно сразу под договор подсунуть и письмо, хотя он и не знает, что в нем, но чует: полезный балласт. Рустик глазами удерживает его руку.
Юстиниан сильно хмурится, читая договор. Его сдвинутые брови, воинственная надутость, даже вздутость пытают Петра страхом. Бумажка тьфу, пустышка. Обещает отдать Сицилию - так она наша. Обещает статуи, почести, имя провозглашать, разве это серьезно? Статуи, имя - само собой, статуями не отделаешься там, где пахнет серьезным поражением. Деньги, конечно, контрибуцию, с него и так стрясем, его самого не спросим.
- И это все?! И больше ничего нет?
Петр вытягивает из-за пазухи конверт. Проницательность и дальновидность изменяют императору, как только речь заходит об итальянском наследстве. Едва запахло добровольным соглашением, император запрыгал как козел. И совершенно забыл и про прежние неудачи, и про переменчивые, ненадежные обстоятельства, которые сегодня могут склонить к одному решению, а завтра уже к другому. Он верит Теодату, каждому слову и даже нахваливает его в качестве стратега и прозорливого политика: вот-де настоящий, мужественный ум, который наконец-то осознал необходимость воссоединения и первый сделал шаг навстречу. Его научные слабости - его сила, потому что именно в них и заключены такие редкие нынче трезвость и здравомыслие. Что толку, если какой-то варварский князек вроде славянского попытается непомерной агрессией и жестокостью доказать Юстиниану ненадежность его положения. Волюнтаризм, типичный волюнтаризм, совершенно ненаучный и неисторический, он приведет только к очередным бойням и сильному ослаблению позиций Византии на севере... А что получают славяне, нищие, полуголые, дикие, звериноподобные? Рабов, коров. Ограбление еще никогда не двигало историю вперед.
Византия отстоит себя, свою независимость и самость и в итоге своих экономических и культурных завоеваний лишь проклянет каждого, кто на нее посягал. Так это ли воля, это ли мудрость, это ли факторы, заслуживающие объективного уважения, даже если с ними приходится считаться всерьез? Нет, и еще раз нет. А вот Теодат с его лирическими упованиями двумя словами заставил себя уважать куда сильнее, чем славянские бесноватые князья силой. Отвешивая комплименты, поглядывает на Рустика: смотри, мол, не забудь ни слова, все передай. Пусть Теодат подготовит почву: объявит в сенате, усмирит готский непомерный национализм, в Византии его ждут и обеспеченная, тихая философская старость, и вилла, и сенаторское кресло, а наместник с войсками вот-вот прибудет, останется передать ему полномочия да сесть на корабль; остальное довершит умелая и гибкая внутренняя политика. Перекрестив, отправляет назад, сует между ними третьего вдогонку.
Даже если бы Теодат и решился бы на такой шаг, он бы никогда не сумел его сделать открыто, на виду у всех. Его сбили бы, стоило ему оторвать одну ногу. Нет войны страшнее, чем война с собственным народом. День публичного объявления воли становился последним днем: готы немедленно зарубили бы его мечами прямо в тронном зале на глазах у охраны. Тогда ему оставалась возможность тайная, предательская: выждать время, ввести в столицу византийские войска под видом дружественного визита какого-либо лица. Готы слишком поздно поймут, как жестоко их надули, но даже в таком случае наместник едва ли останется цел: в городе пожар, резня, все хватаются за мечи; Теодат бежит, оглядываясь, поднимая полы хитона, на пристани, возможно, ему и удастся сесть в галеру, а возможно, его цапают тут же, забивают, швыряют сырую котлету в мутную воду равеннской гавани.