Напоследок Бесс не преминул бросить упрек Велизарию: смотри, такими, как я, не швыряются - и направился слоняться по базару с самым беспечным видом и без всякой стражи. В Сиракузах - такое же чудо. Но Велизарию не до пышного обеда в его честь, торопится, хочет подчинить как можно больше, пока земля подчиняется, боится упустить неслыханную победу. Здесь избавляется от второго своего ближайшего помощника - Константина. Помощники не столько помогают, сколько ненавидят друг друга и закладывают один другого перед Велизарием, а Велизария перед Юстинианом. Пусть-ка они теперь поменьше наушничают, сплетничают и цапаются, а побольше занимаются военным и организаторским делом.
Велизарий берет города, не сходя на берег с кораблей. Достаточно послать в гавань десяток галер и выяснить положение. Марсала, Ликата, Чефалу, Багерия - все сицилийское побережье добровольно принимает подданство Византии. Один только Панорм противится, оказывает сопротивление. В крепости сильный готский гарнизон. Едва боевые корабли, по обыкновению безбоязненно, вошли в гавань, как были обстреляны метательными снарядами и сожжены. Первые жертвы мирной войны (не считая утонувших во время перехода) в воде гавани тушили свои горящие спины. Из открытого моря, даже не предполагая вставать здесь на якорь, смотрел полководец на гибель своих пятнадцати галер. Не пришел на помощь, не бросил в бой свежие силы, одними глазами участвуя в битве, напитывал себя яростью, подарил всем и каждому в той бухте чудо уцелеть, приказал высадиться слева и справа от Панорма и атаковать стены в пешем строю.
Командиры пехоты требовали отдых для войск - напрасно. Всю ночь готовили осадные машины, тараны, лестницы, несколько часов подремали перед рассветом, а на рассвете пошли. Шли и ложились под стенами, шли и ложились до тех пор, пока кто-то на судах не заметил, что мачта у самой большой галеры, возможно, выше стены. Теперь в гавань Панорма, хрустя обломками сожженных, входят пять самых больших галер флота, и командирская в том числе; их мачты обвешаны корзинами со стрелками из лука. Под каждой мачтой толпа, задрав головы, смотрит с палубы на товарища наверху. Если он убит, следующий по очереди карабкается вверх, вываливает труп из корзины и забирается в нее сам. Две галеры горят вовсю, но трем другим удается подойти к стенам. Стрелки с мачт видят макушки и спины обороняющихся, заколачивают им под воротники аршинные стрелы, которые выходят из поясницы, прибивают туловища к каменным зубцам. Настоящая, хорошая драка. После полутора недель триумфа немножко мордобоя. Как ни велики потери византийцев, они становятся оправданными, едва начинает маячить победа, а она уже маячит вовсю. Ключ от крепости подобран: поливающие стрелами мачты трех галер; ржавый, он со скрежетом поворачивается в скважине, поворачивается и вот-вот откроет дверь. Велизарий веселеет, мечется, энергично встряхивает руками. Бегут готы, взят Панорм, конец.
Сейчас готскому королю как-то не до абстрактных идей. Все его потуги связаны со вполне реальными жизненными ценностями, которые сильно вытеснили из него ценности философские, духовные. Петр уехал в Константинополь с планом договора и увез с собой половину Теодатовой головы. Кошмарные уступки сделаны, а ведь они только начало уступок. Самоуспокоение считать их формальностью. Юстиниан не дурак: сумеет формальное доколошматить до реального. В собственном дворце за пятью стенами Теодат умник, каких свет не видал, - так перед самим собой ведь умничает, подставил вместо Юстиниана какого-то воображаемого дурачка - умничать легко и умничает себе на здоровье. А на деле?
Следующий день после отъезда Петра - черный день покаяния, паники. Паники, не изжитой в сердце, вырвавшейся наружу в виде признаний, жалоб, сетований. И кому, своему врагу! Трудно сказать, что именно толкнуло Теодата написать это, но вот подлинные его слова: «Я не чужой в жизни дворца, так как я родился во дворце моего дяди и воспитан достойно своего происхождения, но я очень неопытен в деле войны и во всех тех волнениях, которые связаны с нею. С детства я был охвачен любовью к философским беседам и всегда занимался этой наукой, до сих пор мне удавалось оставаться очень далеко от военных бурь. Таким образом, менее всего прилично мне из-за стремления к царским почестям проводить жизнь среди опасностей, тогда как я могу окончательно избавиться и от того и от другого. Ни то, ни другое мне не доставляет удовольствия: первое - так как до тошноты выказываемый почет вызывает пресыщение ко всяким удовольствиям, второе - из-за отсутствия привычки приводить душу в смущение. Лично я, если бы у меня были имения с ежегодным доходом не менее чем в тысяча двести фунтов золота, не так бы уж высоко поставил свое царское достоинство и тотчас же передал тебе власть над готами и италийцами. Лично я с большим удовольствием предпочел бы, не занимаясь никакой политикой, стать земледельцем, чем проводить жизнь в царских заботах, посылающих мне одни напасти за другими. Пошли же возможно скорее человека, которому я бы мог передать Италию и все государственные дела».
Полная картина мятущейся человеческой души, которая в откровенных признаниях собирается найти себе опору. Почему тогда слова не стали достоянием дневника тайных, глубоко личных исследований, почему адресованы именно императору и именно в нем доискиваются понимания? Предположения можно строить, точный ответ дать - навряд ли. Здесь есть все: детство, воспитание, интересы, привычки, ориентации, правда и ложь. В том месте, где речь идет об имении с доходом (они у него и были и есть), царь грубо врет, ставя под серьезный удар искренность всего послания.
Это какая-то неуловимая ложь-игра, когда дурак усомнится, а умный подумает: подстроено нарочно, сказана-то правда, а вид сделан, будто - ложь, стоит поверить, а другой, еще более умный, может расценить так: дурак, конечно, усомнится, умный поверит, но писалось-то для умного, а не для дурака и писалось не без расчета, значит, зналось, для чего, значит, все ложь и дурак будет прав, и сверхум в данном случае доверится дураку, то есть в третьем своем варианте он приходит к первому. Сверххитрость софиста Теодата заключалась в том, что он написал искреннюю правду, как в дневнике, и в последний момент, так как писал не дневник, а послание врагу, слегка вынырнул из правды, опасаясь слишком в ней погрязнуть, на тот дуалистический простор, где можно было оставаться на все способным и уже ничего не обещать.
Записка Юстиниану в некотором роде записка самому себе, свое оправдание за откровенность. А как истолкует ее Юстиниан - дело Юстиниана. Поймет все слово в слово и обрадуется - не жалко доставить приятное паразиту; не поверит (меньше всего вероятно, так как он не дурак и не сверхум) - преимущество в том, что исповеди никто не заметил; поверит наполовину (где о личных качествах до передачи власти) - окажется в плену плохого мнения о готском короле. Но это уже наслоения, наносы, нюансы, а платформа-то одна - трусость. Сначала почувствовал себя очень неуютно, не на месте, потом струсил, потом написал, потом прикрылся, закамуфлировался. Теодат еще не понимал масштабов мира, мелкий, вылупившийся нежданно-негаданно князек, даже самому себе не очень обязанный своим выдвижением, он и вел себя как князек, мелко, то протягивая руку, то отдергивая ее назад, устраивая околесицу хитросплетений там, где высшей мудростью рубилось сплеча. Записка практически ничего не давала, только проволочку, служила подстраховкой к договору в случае его неприятия второй стороной.
Петр проехал уже половину пути (сушу предпочел плаванию), когда в Албании его нагнали курьеры и почти насильно заставили вернуться в Равенну. В готской столице ничего не изменилось. И хорошо знакомая памятная рожа Теодата имеет прежнюю форму и выражение.
- Ты много лишнего протопал, дружище.
- Радость видеть тебя, государь, снимает с моих ног усталость.
- У нас возникло кое-какое сомнение. Император (пауза) ратифицирует договор?
- Предполагаю.