У юноши твердеют скулы: больше не понадобится ни факелов, ни бдительности, первые - пожалуй, ненадолго. Пусть проведут его к Амалазунте, и он сделает. Если хотят знать, это сокровенное желание короля, его негласный приказ.
Готы пожимают плечами, переглядываются: возражений нет, они давно за, лишь бы событие не повредило политике.
Мальчик подпрыгивает: только на пользу пойдет, уже все давно обмозговано и обговорено, вся проволочка лишь из-за того, что никто не хочет брать на себя ответственность; ни король, ни готы, но каждый лишь убеждает другого взять ее на себя. А раз так - пошли, они тут не такие чистоплюи, как там, там они - знать, тут - солдаты.
Идут, по винтовой лестнице поднимаются на второй этаж. Перед дверью останавливаются: кто? Молодой человек, до сих пор такой решительный, бледнеет и вызваться не решается. Предлагает втроем. Нет, они бросят жребий, разыграют убийцу. Коротенькую палочку вытащил один из готов, юноша усмотрел в этом несправедливость и пожалел, что не вызвался сам. Засовы сняли, отперли замок, вошел, вставил в держатель факел. В зале стало светло, как в камине.
У противоположной стены, за занавеской, лежала Амалазунта, не спала и прислушивалась; когда гот вошел, испуганно закричала. К ней еще не входили ночью, наблюдали часто, но никогда не входили.
Что ему нужно? Пошел вон!
Пытается запугать, лжет: император Юстиниан все знает, заступится, накажет виновных перед ней. Ей почему-то кажется: гот пришел изнасиловать ее, то, что ее могут лишить жизни, представляется еще невероятным.
Огромные сапожищи протопали к тонкой, прозрачной кисее. Амалазунта пытается защищать только свою женственность, под подушкой маленький острый нож, она убьет им гота, как только он ляжет. Кисея сорвана - здоровая чугунная машина, обтянутая кожей, не смотрит в глаза. Наконец осмеливается посмотреть, разжимает челюсти, говорит, чтоб знала:
- Ты наказана, Амалазунта.
И больше ничего, единственные роковые слова. Та кричит, крик неприятно режет уши, даже за дверью их хочется заткнуть, он бьет ее кинжалом в грудь, в середину крика, но женщина изворачивается, удар приходится под правую ключицу, крик становится хриплым, не останавливается. Тот замахивается вторично, целясь в живот, потому что в сердце все равно не попасть, но в ее руке нож, и она распарывает ему всю правую руку до локтя. От неожиданности он падает на кровать, пытается перехватить кинжал левой, но запутывается в простынях и теряет его. Она вскакивает и всаживает ему свой нож в шею, чуть ниже затылка, и уже не может его вынуть. Пока этот огромный коричневый таракан корчится в постели, словно в паутине, она встает с нее в мокром, липком пеньюаре, подходит к окну, просовывает в него голову, слепнущими глазами хватает кусок неба с луной и десятком звезд. С ней не так легко справиться. Когда в зал врываются еще двое, они режут и рубят ее и все никак не могут убить.
- Я старалась быть справедливой к вам. Если б захотела, вы бы все теперь гнили, гни...
Кому-то из двоих удается как следует полоснуть ее по горлу, крики и стоны тотчас стихают, только какое-то хлюпкое шевеление на полу, в луже. Мальчик нагнулся - ударил туда, куда не смог попасть первый гот, под левую грудь. И лезвием охотничьего ножа почувствовал свое свершение; жизнь, которая так переполняла эту женщину и столько времени билась в ней, теперь вылетает из нее какой-то длинной вьющейся лентой с узлом, придающим ей тяжесть, устремляется к окну, узел уже за окном, а она еще в комнате, выходит, выходит, но еще не вся - глубже погружает нож - вышла, вот только сейчас, вот-вот, и летит, ее еще можно увидеть, даже догнать за окном, в небе. У мальчика нет сил подняться, удивительно, как еще не случалось, слабеют руки и ноги, голова кружится, лицо делается коричневым, серым. Он отползает на четвереньках в сторону, на шаг, на два от бурого месива, прислоняется к стене и блюет себе на грудь. Блевать нечем, но его выворачивает и выворачивает, изо рта течет какая-то нечистая жижа с желчью. Проводит рукой по лицу, по губам, вытирает рот. Рука липнет к лицу, словно в плохо высохшей краске, тянет кожу, вызывает необъяснимо неприятное ощущение, он прячет ее за спину, ладонью к стене.
Второй гот перевязывает простыней раны первому, но тот уже отдал концы. Зовет на помощь мальчика, но мальчик будто окаменел в своем углу, и один тащит товарища по ступенькам винтовой лестницы вниз, во двор, где можно похоронить. Доносятся еле слышные удары заступа. Прошел час, другой, звяканье металла еще раздавалось, факел догорал. У стены тяжело, в больном поту спал мальчик. По комнате всюду разлетелись перья из вспоротой подушки, разбросаны куски белой одежды, постельного белья, сокровенные части дамского туалета. Здесь словно рвали большую белую птицу, белую лебедь, рвали и расшвыривали ее клочки по всей комнате - все замусорено и замазано ею. А то, что осталось от нее, лежало на полу и напоминало творог, обильно политый сверху вишневым вареньем без ягод.
Когда Теодату сообщают, он обеспокоен одним: тем, как обезображено тело. Обезображено и закопано на острове. Надругаться над трупом он не позволит. Не оказав покровительства живой Амалазунте, он оказывает ей почести после смерти. Велит откопать, откапывают, но набальзамировать уже нельзя - слишком поздно, тело лишь чинят, ремонтируют, одевают в нарядное платье, самое нарядное, какое только находится в гардеробе ее нетронутых апартаментов, возлагают в гроб, отпевают и в закрытом гробу кладут в нишу фамильного склепа рядом с ее отцом и ее сыном.
На церемонии присутствует Петр. В толпе сенаторов и придворных он ловит случайно сказанные слова, копит интернационалистскую ярость. Утром сошел с корабля, вчера еще ни о чем не подозревал, обдумывал, как ухитриться передать Амалазунте Юстинианово письмо, сегодня все обдумывания насмарку: письмо, раз его нельзя положить в изголовье мертвой, можно только уничтожить. Как ни велико искушение прочесть его, верный слуга сжигает его на свече и рассеивает пепел. Он находит женщину красивой, даже очень красивой, несмотря на плохую сохранность кожи на щеках, потрескавшийся, разваливающийся и кое-как склеенный мастерами нос. Пытается представить ее молодой царицей, достойной, умной, недосягаемой, какой представлял ее, ни разу не видя, только на монетах, в Византии. Он был способен ее любить, но не так, как любят кумира,- интимно, как женщину. В Византии Амалазунта часто идеализировалась, обожествлялась. Пропаганда рисовала ее родной сестрой Юстиниана. Но Петр придумал свою Амалазунту, личную, камерную, Амалазунту-женщину, и теперь видел, насколько он был близок. По сути эта женщина очень чиста - думал Петр - она полноценна, она как все (он уже наслышался про сплетни вокруг нее), только очень чиста и не могла заниматься любовным суррогатом, раз не видела возможности полюбить.
Ее жестокость была обыкновенной жестокостью правителя, в обязанности которого входит подчинять себе других и который не может из гуманных соображений позволить себе размякнуть. Мягкие и безвольные люди на этом месте, как правило, самые жестокие. Посмотрят сами, жизни хватит сравнить. Он скажет им все, пусть знают, кого убили, кого потеряли.
Если б была какая-то лазейка. Теодат бы не преминул ей воспользоваться, но Амалазунта зарезана, и не скажешь: отравлена. Конечно, можно было сделать почище, поаккуратнее, поменьше варварства, побольше культуры, даже, казалось бы, в таком непритязательном деле. Римляне - вечная слава этому народу,- как они умели красиво убивать, а император Нерон... ну да ладно - сделали, как смогли, плохо, зато по-готски, в национальном стиле. Публично перед всеми и византийским послом на официальном приеме он признает факт насильственной смерти. Но на него, понятно, она не может бросить тень. Не подозревает он и старейшин и остальную знать. Убийцы схвачены, мотивы выяснены: личная кровавая месть в духе обычаев и традиций, день суда назначен и вот-вот наступит, что еще? Теодат держит с Петром себя так, как нагловатый, зарвавшийся мошенник с ревизором. По всему видно: украл он, кажется, и не скрывает, а попробуй докажи. И тут: не я и не мои верные слуги, дело случайное, сам видишь.