Его трон, с тех пор как он взгромоздился на него, начал иметь приличную амплитуду колебаний. Твердой земли тут под ногами нет и не может быть. Под Амалазунтой ее никогда не было, под ним - тем более. Сейчас, оказавшись на самом верху в одиночестве, меньше всего хочется, чтоб дополнительная сила начала раскачивать его снизу. Остается успокаивать, убеждать, врать сверху вниз, на все четыре стороны. Откровеннее всего он проделывает это в римском сенате, где Амалазунту любили за ее приверженность к древней культуре и византийскую ориентацию, где начали привечать и его. Мастер своего дела, ритор, говорун. После трех дней с сенаторами он обессилевает так, словно неделю таскал мраморные глыбы на форум, рабы несут его на носилках во дворец, снимают с него сандалии, одежду, состригают с пальцев заусеницы, натирают маслами; он только кряхтит, не в силах повернуть языком. Риторика высасывает все способности души, опустошает ее каким-то огненным пожаром речи, вытаптывает, как табун может вытоптать посев. На душе муторно: тошнит; ворочается, заснуть не может. Никогда не приходилось столько убеждать, чтобы поверили,- и поверили. Выдумке, вранью поверили, черное назвал красным и добился: красное! Большое искусство - самодовольно думает, - а искусство в другом.
Амалазунте приставляют нож к горлу и требуют, чтоб она на Теодатовом письме к Юстиниану черкнула несколько слов о своей теперешней распрекрасной жизни в уединении и своей доброй воле, заславшей ее туда. Женщина слезами давится, а пишет: нож вот-вот кожу проткнет. Письмом утерли нос последнему скептику и отослали с ним к императору Либерия и Опилиона. Люди надежные, проверенные, оба сенаторы, пусть передадут на словах, если записка покажется подозрительной, сумеют убедить. Сейчас важно не раздражать заморского владыку.
Если взглянуть на европейское побережье Средиземного моря, картина откроется любопытная. Не успела Амалазунта провозгласить Теодата королем, не успела отписать Юстиниану подробное письмо о полезности такого шага и послать с ним своих людей, как она уже в цепях, и вслед ее людям уже посланы другие два с письмом Теодата и припиской Амалазунты. Им навстречу из Византии движется Петр, которому даны руководства императора на основании информации, полученной от тех, кто уже совершил вояж. Где-то на побережье Ионического моря Петр встречается с послами Амалазунты, от которых узнает о смерти Аталариха и избрании Теодата, а чуть позже, в городе Авлоне на том же побережье, узнает остальное от Либерия и Опилиона. Ушам своим не верит, но уши есть уши, шлет послание Юстиниану, научи, мол, как теперь быть. Принцип: никакой инициативы. За отсутствие инициативы, как и за верноподданничество, никто никого еще не наказывал, а вот за инициативу, как и за свободомыслие, можно схлопотать. Купается в бассейнах, моется в банях императорский посол Петр. Он не виноват, раз обстоятельства переменились. Было сказано встретиться с Амалазунтой открыто, с Теодатом тайно. Теперь Теодат на месте Амалазунты, Амалазунта на месте Теодата, предписания, ни одно, не годятся, письмом можно подтереться.
Даже у Юстиниана трещит голова. Только принял послов Амалазунты, только узнал от них о смерти Аталариха и короновании Теодата, как в дверях зала Опилион и Либерии. Читает послание Теодата, недовольно морщится, Амалазунты - совсем мрачнеет.
- Трюки все, фокусы! Фокусники, трюкачи!
Все их выкрутасы, трюкачества остаются видны из его дворца, и никого посылать не надо. Послов хватает за шкуру, трясет из них правду вместе с дорожной пылью. Будете говорить, нет? Что знаете? В народе что говорят, ему надо знать все сплетни, все слухи. Свои соображения потом. Сначала соображения, потом особые соображения, но сначала слухи. Проницательными глазками уставляется то на одного, то на другого - устрашающая манера смотреть. Опилион дуб дубом. Заладил одно и твердит, как в письме, так и на языке. Он не дурак и понимает, что теперь, пожалуй, лучше сойти за дурака. Юстиниан зол, а он несет ему ахинею про отдых Амалазунты в горах.
- В горах? - настораживается император.- Каких горах?
- Неведомо каких.
Спасается и помнит: им ведь еще возвращаться назад и спасаться вторично, толкает в бок товарища: сболтнет один, а спросят с обоих и не станут разбираться, кто болтал больше, а кто меньше. Либерий, как пригвожден Юстиниановым взглядом. Школьник, не выучивший урок и поставленный в угол. На лице выражение такое: если учитель недоволен его знаниями, то пусть оценит человеческую порядочность. Виноватится, часто вздрагивает, глаза опустил. Зачем посылают таких говнюков? Опилион нервничает за напарника, мучается про себя. Не понимает и не признает таких людей. Где нужно скрытничать - они правдивы, где нужно проявить хитрость и смекалку - они суют какую-то абстрактную, сопливую порядочность. Не может все-таки порядочность быть порядочностью не на своем месте - на месте хитрости. И главное: им все втолковывали, побудь три трудных часа машиной, потом отдыхай человеком. Сказано: жизнь Амалазунты находилась в опасности, ее поселение в замке, расположение скрывается от всех - мера предосторожности,- так оно и есть. Сообщи это в разных словесных комбинациях подоверительней, почестней, и больше ничего не требуется. В народе болтают то же самое - добавь. Особых соображений не имею – скажи - и все. Либерия и послали в надежде на его способность вызвать доверие, а он скис - продолжал нервничать Опилион.
Император прочел записку от Петра и решил принять послов по одному. Либерия первым. Правдивый, как юноша, римский сенатор Либерий, ни слова не говоря, выдал всех с головой. Только уставился императору в глаза, чтоб видел тот, как ему трудно впервые в жизни лгать, а он лжет - ты смотри, император,- лжет! Как он любит Юстиниана и хочет ему служить, но, увы, служит другим и не может уйти от них, как тяжело потерять Амалазунту. Юстиниан понимает умных людей, глазами мысленно задает вопрос: так ли все? и получает глазами же утвердительный ответ: так. Шатаясь, идет Либерий до своей комнаты. Очарование Юстиниана охватывает его всего, оно невыносимо. Император так велик, так добр, так высок, а Либерий так жалок, так ничтожен и низок перед ним. Его мучает огромное чувство вины перед императором. Кто послал его говорить гадкие, неверные слова (тут, вдали от дома, становится ясно, до чего они лживы), тот затоптал в грязь честь - святое. А он согласился, смалодушничал, дал себя оболгать, и повез ложь через моря, и даже произносил ее. Только перед лицом императора, как перед лицом бога, как перед лицом совести, ему становится вдруг понятно: до чего мелка жизнь человека уважаемого, в годах, поступившего так. Но император простил и даже не спросил ни о чем, когда глаза Либерия молили ни о чем не спрашивать, не вынуждать стать предателем.
У лжи (пусть у лжи, а ведь все равно!) какое благородство! Он должник Юстиниана. В мыслях низко кланяется, целует ноги, бормочет благодарности, бесконечные возлияния в честь, высокопарную хвалу. Трепещет, сжимается, корчится... Когда Опилион вошел проведать своего напарника, укрепить его дух, тот лежал на боку, поджав под себя ноги, с распоротым животом. Из живота, из груды кровавых кишок, торчал меч, на который он бросился.
Юстиниану немедленно докладывают, пожимает плечами (те, кто пасется около него давно, могут подтвердить: видят этот жест впервые), ничего не говорит. Пять минут назад он закончил письмо к Амалазунте, где просил ее тайно дать знать через кого-либо о себе и обещал ей любую поддержку. Письмо должно быть передано Петру и тайно вручено им или через доверенных лиц Амалазунте - все это с целым рядом указаний содержится в записке к Петру. Пусть не стесняется, за его спиной мощное государство, супердержава, претендующая на влияние во всем мире, а он ее достойный представитель, пусть будет понахрапистей, понаглей. Даст понять им, потерявшим всякое понятие чести, авантюристам, совершающим бесчисленные злодеяния, что есть в мире справедливость и суд, не на небесах, а тут, на земле, и судья в лице Византии. И Византия, пока она стоит, не даст твориться беспорядкам и произволу в темных закутках Италии и вмешается.