Понедельник, 14 марта
С моего первого посещения С6 прошло семь недель. Сегодня я снова еду в больничном лифте наверх, чтобы записаться на второй курс. За девять недель я должна пройти через химию дважды – в первую и в седьмую неделю. В промежутке я должна ходить на уколы и капельницы в дневной стационар, что отнимает по нескольку часов в день. И эти первые девять недель – только начало. Потом мне назначат еще больше процедур.
Мое расписание столь запутанное, что я с трудом в нем ориентируюсь. Такое ощущение, что докторам нравится все усложнять. Когда у меня нет химии, большую часть времени я отдыхаю или же по пятницам прихожу в больницу на анализ крови. Короче говоря, моя жизнь пациента почти такая же напряженная, как если бы я была обычной студенткой дневного отделения, разрывающейся между лекциями, свиданиями и посменной работой. И все же, когда я не в больнице, я радуюсь повседневным вещам все больше: чистка зубов, поход в магазин, одевание, просмотр телевизора. В сравнении с прозябанием в С6, со всеми этими трубками, торчащими из моей руки, это все равно что грандиозная вечеринка.
Сегодня – день рождения Сне, ей исполняется двадцать пять лет. Четверть века. Я всегда знала, что люблю ее, но знать и чувствовать – разные вещи. Сейчас я ощущаю любовь к ней постоянно – сильнее всего, когда она гладит меня по спине, но также и когда она просто сидит рядом со мной за кухонным столом, погрузившись в свои учебники.
Доктор Л. заходит, чтобы посмотреть, как я справляюсь с побочными эффектами химиотерапии, и оценить цвет лица. Он что-то бормочет; кажется, будто ему неудобно и он хочет поскорее уйти.
“Есть ли у вас покалывания в пальцах рук или ног? – спрашивает он. – Нам нужно внимательно следить за побочными эффектами от винкристина, поскольку вы получаете его очень много”.
Я мотаю головой. Покалываний нет, но с первого дня химиотерапии я постоянно чувствую колющую боль. Как будто борьба с болезнью действительно началась и теперь бушует во всем теле. Интересно, почему мы не говорим “химиопациенты” вместо “раковые пациенты”? Разница между последствиями от химии и от рака едва уловима. Иногда у меня бывает мрачное предчувствие, что рак распространился уже повсюду, но ассистенты доктора Л. усердно стараются убедить меня, что это почти невозможно. Как же обидно, что сам доктор Л. этим даром обделен.
– Ваш гемоглобин – показатель красных кровяных телец – немного понижен, – врачебная интерпретация выражения “а выглядишь ты бледновато”. – Так что в конце недели сделаем вам переливание. С переливанием всегда есть небольшой риск. – Ага, типа один процент на миллион. – Но я предпочитаю сделать переливание вместо ЭПО[3].
– ЭПО?
– Укол гормонов, стимулирующий производство красных кровяных телец в вашем костном мозге. Но вместе с этим он может стимулировать и рост ваших опухолей.
– Ох. Как у велосипедистов “Тур де Франс”?
– Что-то вроде того. А как ваш ночной пот?
Доктор Л. всегда в точности знает, как поддержать разговор. Раковый пот сочится из моего тела все последние недели, заставляя моих родителей цепенеть от ужаса. В худшие ночи моя кровать перестилается трижды, а футболки меняются по пять раз. Я становлюсь все слабее и вместе со всеми жидкостями, покидающими мое тело, теряю все больше веса. “Вроде получше, но прошлая ночь была ужасно влажной”.
– Это не очень хороший знак, – мое упоминание про “вроде получше” осталось незамеченным. – Мы будем следить за этим.
Прошло уже почти два месяца, но, насколько я могу судить, доктор Л. по-прежнему остается страшным, противным человеком, перевернувшим мою жизнь вверх тормашками. Как будто он один виноват в том, что в моем теле рак. Но, в конце концов, он именно тот, кто дал моей болезни имя. На его беджике написано: “Доктор Л.”, но сестры зовут его по имени. Как и я. Звать его в лицо Лузером, наверное, не лучшая мысль. Он заходит практически ежедневно, чтобы посмотреть, как поживает его садик, засаженный раковыми пациентами. Его умение обращаться с больными колеблется между грубым, жестким и неловким. То есть это направлено только на пациентов: я часто слышу, как он смеется и шутит с коллегами. Он точно из тех эскулапов, которые любят прятаться за своим медицинским жаргоном, не давая пациентам даже тени надежды. Он не хочет врачевать душу или взращивать оптимизм; в конце концов, это не то, что можно измерить и просчитать.
Но он также и мой врач, моя надежда, мой целитель. Мой волшебник от медицины. Я имею в виду не волшебную палочку или исчезающих кроликов. Нет, он воплощение медицинской науки: честный и настойчивый, помогающий всем своим пациентам избавиться от ракового кошмара. Ели уж говорить о моем спасителе, то никто и рядом с доктором Л. не стоял. Даже доктор К.
Это первая неделя, когда я, уже лысая, шляюсь по больнице. Не могу понять, кто уродливее, Софи с халой на голове или Софи-скинхед. Так что я наматываю вокруг головы шарф, и вы не смогли бы отличить меня от уборщицы, ежедневно являющейся с ведром хлорки и шваброй. Медбрат Бас теперь зовет меня Болди[4]. Когда он так говорит, я смеюсь. Я начинаю звать его сестричкой Бетти[5] – он единственный медбрат в отделении и, мне кажется, заслуживает специального обращения. И подтачиваний. В восемь часов он будит меня словами “Доброе утро, Болди”, будто на его этаже я такая одна, и помогает мне сменить футболку. Это бывает нелегко из-за трубок, торчащих из моих запястий. А потом он присаживается поболтать, заодно меняя пластырь, которым трубка крепится к руке.
– У меня тут опять все запуталось.
– Ты пытаешься ходить с торчащими из тебя трубками!
Мне вливают два пакета крови, чтобы поднять показатели и превратить вялую Софи в активную. Странная идея – использовать чужую кровь как своего рода лекарство, которое помогает мне поправиться. Может, поэтому в последнее время я чувствую себя иначе – почему я больше не похожа на липкую сладкую булочку или лакрицу? И почему я внезапно полюбила писать? Это одно из изменений, пришедших вместе с раком, – раньше я писать ненавидела. Я даже платила своей сестре, чтобы она вела за меня конспекты. Но на этой неделе я пришла в больницу с ноутбуком. Не чтобы ползать по Сети, а чтобы исследовать собственные мысли. Несколько ночей назад, в очередной раз валяясь без сна, я вылезла из кровати, взяла карандаш и листок бумаги. Не из предусмотрительности, а из острого желания записать кое-какие мысли. К утру я исписала десять страниц. И с тех пор не могу остановиться. Я записываю все, что со мной происходит, цепляясь за правду как за жизнь.
В районе 10:30 я обычно принимаю душ. Я очень долго намыливаюсь, мажу себя кремом для тела и всеми имеющимися в запасе лосьонами, только чтобы убить время. Затем я одеваюсь. Начинаю снизу, иначе мешает капельница. Я все еще тщеславна; в больницу я взяла все самые красивые кофточки на случай, если зайдет доктор К. или еще какой-нибудь секси-доктор. В любой день меня могут отправить из онкологии куда-нибудь еще на анализы. Каждый раз, когда это происходит, я чувствую всеобщее внимание: раковый больной неуклюже плетется, толкая перед собой стойку с капельницей, пакеты с химией раскачиваются туда-сюда. Сдав анализы, я нахожу убежище в своей больничной койке и пытаюсь забыть о том, кто я такая. Пытаюсь забыть все, поскольку, просыпаясь каждое утро, снова и снова выясняю, что на моей голове больше не растет ни одного волоска.
– Привет, солнышко, как ты себя чувствуешь?
Я поворачиваюсь на знакомый голос. Я вижу вплывающую в мою палату фиолетовую орхидею в сопровождении Аннабель.
– Любимая! – взвываю я радостно. – У меня парик не криво сидит?
Без Аннабель я не знала бы, каково это – иметь настоящего друга типа того, с кем можно поваляться на его кровати в Амстердаме и который знает, как одиноко мне в Индии. Того друга, которому достаточно одного взгляда, чтобы понять, что за бардак творится у меня на голове. Того, кто, еще не услышав диагноза, понимал, что со мной что-то не так. Друга, который смело штурмует трамвай в час пик с большой фиолетовой орхидеей в руках, чтобы сделать мою депрессивно-белую палату чуточку более похожей на дом.