Оцепенев, я ошеломленно глядел в подъездное окошко. Гленн бежал за Эриком – хотя бежать должен был я, – а тот удирал огромными скачками, словно загнанный зверь.
Эта случайная встреча и мое ошеломленное оцепенение заново всколыхнули то, что все эти годы таилось во мне. Я знал, кем он был в тринадцать, и всегда знал, кем станет. Все знали. Но он ведь разглядел во мне что‑то родственное, хотел, чтобы мы вместе вдыхали бензин, метали ножи, а там, в палатке, даже предложил мне разделить с ним сестру. Я посчитал, что своей ложью порву с ним, но сам стал частью его истории, заплаткой, пришитой к ткани, из которой была соткана его жизнь. Он мог обвинить меня во всем, что с ним стало, и мне нечего было сказать в ответ.
Гленн выдохся. Возле перекрестка он согнулся пополам, опершись руками на колени и переводя дыхание. Машины притормаживали, водители вглядывались, но, тем не менее, продолжали ехать. Эрик завернул за угол рядом с магазином автозапчастей и скрылся из вида. Я больше никогда его не видел.
Гленн вернулся в забегаловку.
– Прости, чувак. Должно быть, он привык удирать от копов. Если бы я его догнал, то впечатал бы этого ублюдка в асфальт раз и навсегда.
– Не стоит, – сказал я и потрепал его по плечу. Потом вернулся к своим тарелкам.
Стал бы Гленн винить меня, если бы знал правду?
Как‑то раз мы снова сидели на куче щебня. Рядом стояла моя тачка – «корсика», купленная за пятьсот долларов, заработанных мытьем машин. Мне только исполнилось шестнадцать, мы отмечали.
Солнце садилось. Наши тени вытягивались, равняясь размером с уличными фонарями. Мы стали живой частичкой в созвездии города. Своя красота была и в темноте. Оттуда мы видели город, похожий на тот, в котором я живу сейчас, город, который вырисовывается на горизонте здоровенной тусклой лампочкой. Задыхающиеся в темноте деревенских ночей детишки смотрят и знают: он где‑то там, он есть. Тот свет – скопление дорожных сигналов, круглосуточных бензоколонок, магазинов, которые оставляют включенными вывески, даже если сами закрыты.
Мы выпили пива. Ведерко со льдом опустело; смятые банки, падая, бряцали по груде камней.
Гленн ничего не спрашивал. Он просто сказал:
– Ларри, в жизни случаются гадости, и потом удивляешься – почему, и жалеешь, что все было именно так. Так вот: даже не думай. Ничего путного из этого не выйдет.
Сам он болтал о чем угодно, наверное, хотел, чтобы о случившемся я заговорил сам, хоть раз. Ведь после больницы я об этом молчал.
Я спросил, помнит ли он, как рисовал план конкретного месторасположения женской вагины, или как Джерри ссал утром в костер, утверждая, что готовит бекон. Мы посмеялись, и я подбросил его домой, всего через квартал по улице. Его мать оставила включенным фонарь у входа. На тускло освещенном крыльце Глен отряхнул джинсы, поднимая облачка каменной пыли, которые смешивались с порхающими мотыльками. Горел желтый свет, и он улыбался. Таким я его и помню.
Погоня за Эриком закончилась, наша забегаловка закрылась, и Джули с Дженис – наши официантки – поинтересовались, что же случилось. Гленн притих. А я поведал девчонкам, что Эрик поджег меня, специально, со зла. История вышла живая: я не мог прервать ее, она рассказывалась целиком, как по маслу.
Девчонки следили за каждым словом, потом признались, что я выгляжу очень неплохо и что шрамы абсолютно незаметны. Гленн слушал, не перебивая, с таким выражением лица, словно не хотел, чтобы я нарушал молчание, с которым он так долго считался.
Мы стояли по кругу на неосвещенной парковке, и я был в центре внимания. Девчонки охали и ахали, и я почувствовал, что понравился им, потому что рассказал такую непростую историю. Особенно Джули, брюнеточке годом моложе, с ясными голубыми глазами. Эти глаза во все время разговора смотрели только на меня.
Той ночью мы с Джули ушли вместе. Мы миловались на углу Джолифф‑Бридж‑роуд, в зарослях кукурузы, вдали от посторонних глаз. Ее губы оказались влажными и теплыми, движения рук – неуклюжими.
Потом мы несколько недель ходили в кино, поужинать. Я познакомился с ее родителями и понял: они гордились тем, что их дочь встречается с кем‑то неполноценным. Отец расспросил про колледж, сказал, что слышал – голова у меня варит и, возможно, мне доверят произносить на выпускном речь. Во время этого разговора Джули от гордости стиснула мою руку.
Она любила при всех держаться за руки, любила читать и любила книги. Мы уже встречались шесть недель, когда Гленн спросил меня, обращаясь поверх гриля, на котором жарились гамбургеры, сделал ли я, наконец, это самое, стал ли, наконец, одним из них.
Это случилось в подвале дома ее родителей. Джули расцеловала мои шрамы и, положив руку на изуродованную часть лица, прошептала, что любит меня всего. В темноте раздались щелчки: расстегнулись джинсы, расстегнулся бюстгальтер. Я слышал, как расцепляется каждый зубчик на ее молнии. Она спросила, хочу ли я ее. Потом мы занялись любовью, и хотя мои ожидания не оправдались, я все равно сказал ей, что люблю, потому что так и было.
Гленну я ответил, что да, теперь я один из них.
– Похоже, твоя жизнь и вправду начинает налаживаться, – сказал он таким тоном, словно у него все было наоборот, но при этом улыбался.
Он гордился тем, что дружит со мной, будто я передавал ему часть своего ума, словно бы и он встречался с такой же красоткой, как Джули. Я это знал. Но еще знал, что отчасти он был отравлен тем, что я никогда ему не рассказывал, что на самом деле произошло. Не разрешал ему стать моим другом.
Джули я любил. Но дураком не был и понимал, что надо сделать. На наш юбилей – в шесть недель – я купил ей серебряную закладку для книг и выгравировал ее имя. Мы целовались на кушетке в подвале, и я поинтересовался, почему она меня любит. Для начала она сказала «ты симпатичный», словно подчеркивая это. Умный. Милый. Искренний. Отличный парень.
А потом спросила меня о том же. И я сказал, что не могу ответить, потому что не люблю ее. Вторая большая ложь в моей жизни, такое вот жирное, благородное семя, которое так и не проросло в то, на что я рассчитывал. Я попытался поцеловать ее на прощание, просто в щечку, но она залепила мне пощечину по онемевшей стороне лица. Я до сих пор это чувствую, словно инструменты стоматолога вонзаются в щеку, накачанную лекарствами.
Той ночью я уехал и больше в родной городок не возвращался. Сбежал в соседний город в часе езды – только туда смогла доехать на половине бака моя «корсика». Но это был город с громадным торговым комплексом и забегаловками раза в три больше, чем «У Гари». С таким же успехом я мог улететь на Луну.
* * *
Узнав о смерти Эрика, я выбрал себе новый книжный, не такой раскрученный, без огромной секции «для детей» и полок с видеодисками. Меньше народа, больше пыли и сырости, на книгах цена проставлена вручную, синими чернилами на крохотных белых этикетках.
В первый же день меня обозвала чудовищем маленькая девочка. Она еще не знала, что молчание – золото. Не имела понятия о невинной лжи, в отличие от низкой лжи, которая лишь провоцирует смущение и злобу. Девочка, уставившись на меня, держала за руку свою мать, и я улыбнулся, чтобы разрядить обстановку. У девочки были каштановые кудряшки, неполный комплект молочных зубов и огромные голубые глаза. Мы молчали – девочка, ее мама, я – и безумно долго смотрели друг на друга. Выражение лица девочки напомнило мне о Джули: ее имя застряло в горле, так и не вырвавшись наружу, воткнулось как лезвие бритвы. Ребенок спросил у матери, чудовище я или нет. Та пробормотала «извините» и словно нашкодившего щенка вытащила дочь из прохода, а потом на улицу.
Я был уверен, что стою, обернувшись изуродованной стороной в угол магазина. Но, похоже, мои шрамы выбрались из своего укрытия, а я и не заметил, старательно отгораживаясь от правды, которая окончательно заставила меня повзрослеть. Дети обычно режут правду‑матку. Возможно, эта девочка увидела перед собой чудовище и сразу его узнала.