Гленн выцепил Эрика в первый день учебы и затащил его в котельную. Молотил по лицу, пока не потекла кровь. Потом плюнул в него. Не прошло и недели, как он применил к Эрику захват, банальный болевой рестлинговый захват, который по телевизору выглядит несерьезно, и вывихнул своей жертве колено. Эрик весь день хромал по коридорам, держась рукой за сдавленную промежность. По‑моему, в тот год промежности Эрика доставалось больше, чем до этого футбольным мячам на перемене.
Эрик был слишком тощ и слаб, чтобы дать сдачи, когда Гленн припирал его к стене. Он не убегал. Во время своих вылазок мы удивлялись, сколько грубости может вынести Эрик. Вроде ему даже нравилось. Мы прикинули, что, наверное, он отыгрывается или на своей сестре, или на животных. Мы ржали и с трудом глотали горькое пиво, вкус которого с каждыми посиделками становился немного приятнее.
В сентябре того же года, помню, стою как‑то в развилке своего дерева, лезу ради самого процесса. Помню, как хотелось поскорее поцеловаться, чтобы не только Гленн мог хвастаться. Тут из сарая послышались звуки, которые напомнили, что у Эрика был ключ к висячему замку. За нашу короткую дружбу мой сарай стал своего рода клубом, где мы запирались и вдыхали бензин или сбивали из остатков досок фиговые скворечники.
Но сейчас Эрик был не другом, а злоумышленником.
Замок висел на скобе. Я сообразил, что Эрик уже внутри. Осторожно приоткрыв дверь, я увидел его на коленях рядом с маминой газонокосилкой – он сосал садовый шланг.
Сливной конец шланга был вставлен в пластиковый смесительный бачок, который Эрик притащил из дома. Тогда я еще не имел понятия, что такое перекачка, но больше бензин он достать не смог бы никак. Глаза Эрика оказались стеклянными. Но причиной были не пары. Может, печаль. В руках он держал девчачью куклу, такую, с мерзкими соломенными волосами, и голую.
– Смотри, – сказал он.
И я послушался. По‑любому я бы его не побил. В свои тринадцать он был высокий и худой. Мне же еще не стукнуло одиннадцать. Он окунул голову куклы в бачок. Зажег спичку. Получился такой здоровенный факел. Эрик рисовался, размахивал куклой, вычерчивая в воздухе пылающие круги, гордый. Пламя бушевало, голова куклы стекала розовыми каплями. Эрик швырнул горящую куклу в стену сарая и потряс рукой, словно обжегшись.
Пылающий пучок горящих кукольных волос порхнул в воздухе одинокой снежинкой, медленно опустился вниз и упал в бензин, выбрасывая сноп пламени.
Эрик пнул бачок, отбросив нарастающий столб огня, а я не пригнулся. Я просто застыл – тот еще умник, – парализованный видом огненного шара, который, вращаясь, все рос и рос. Я оцепенел, как все мы тогда, при виде аэрозольного баллончика в костре. Шар ударил мне в плечо. Рубашка вспыхнула, подпитывая жадное пламя. Горячие языки огня перекинулись на мою правую руку, жгучими укусами обдирая плоть.
Эрик заорал, мол, падай на землю, катайся. Я так и сделал. И катался до тех пор, пока головой не шибанулся о газонокосилку. Потом встал. Огонь лизал мне правую ногу, и я стал сбивать пламя голыми руками, хлопая по джинсам, пока оно не исчезло.
Я огляделся, жмурясь от дыма, идущего от моей кожи. Эрик исчез. На дворе хрустела галька под торопливыми шагами. Я остался в сарае, такой вот дурак, весь в дыму, без волос. Обуглившийся и умирающий, рухнул на колени.
Иногда меня спрашивают, больно ли гореть. Ответ: «нет». Больно, когда огонь уже погас. Боль измеряется тем, насколько повреждены нервы.
При ожогах третьей степени, как у меня на руке, сгорает все до кости. Нервов не остается, болеть нечему. А при второй степени? Как на моей шее, губах, груди, руке, локте и теле? Как на моей ноге? Нервные окончания оголены. Все взрывается болью, перед глазами плывут пятна. Но не так, как после бензина… Иисуса не видно.
Загасив пламя, я не знал, что делать, но мысль пойти в дом и позвать тетю с дядей показалась неплохой. Мама была на работе.
Меня отвезли в больницу. Мой толстяк‑дядька отказывался превышать скорость, а тетка истерически доказывала, что ни один коп не станет нас задерживать. С лица и груди стекала прозрачная жидкость: ожоги не кровят, они сочатся. Я посмотрел в зеркало заднего вида и увидел нечто розово‑черное, оранжево‑коричневое и обугленные завитки обожженной кожи.
Нашпиговав меня капельницами, врачи срезали одежду. Кеды, рубашку, часы и штаны – все, прилипшее к телу, оторвали как лейкопластырь. Стерильный свет в глаза. Взрослые тенями толпились вокруг, латали меня, словно экипаж механиков. Пинцетами и другими холодными инструментами отрывали мертвые, обугленные куски кожи, удаляли волдыри, очищали раны. Тыкали пальцами мне в задницу и спрашивали, чувствую я это или нет.
Я рассказал всем, кто слушал, что Эрик вонзает ножи в котят, трахает свою сестру, вдыхает пары бензина и поджег меня специально. Я сказал, что он плеснул в меня бензином, потом кинул зажженную спичку и сказал: «Это тебе урок».
В больнице я провел три месяца, и все, кто ко мне приходил, все нянечки и все врачи повторяли, что я ни в чем не виноват.
Когда я вернулся домой, меня пришли навестить друзья. Я узнал, что Эрик пытался ходить в школу, но Гленн ежедневно выслеживал его и страшно избивал. Только теперь учителя закрывали на это глаза. Гленн рассказал, что однажды в дом Эрика пришли какие‑то типы в костюмах и с папками, и больше тот в школе не появлялся. А еще Гленн напомнил, что я все еще умник, мозг не сгорел, а телки тащатся от шрамов. Но к тому времени я быстро взрослел. И знал лучше.
* * *
В семнадцать, в последний выпускной год, я работал в забегаловке «У Гари». Гнусное местечко, с паршивой едой. Хорошо хоть на работу взяли. К тому же располагалось заведение в двенадцати милях от дома, в городке Централия, где был универмаг «Уолмарт» и два банка. Закусочная пахла как богатенькие детки в начальной школе, когда вылезают по утрам из родительских машин с пакетами из «Макдоналдса» и модными папками «Траппер Кипер».
Гленн устроился на работу вместе со мной: учиться в местном колледже для него было слишком сложно, а искать что‑то получше – лень.
Ожоги зажили, шрамы побледнели, стали частью меня, а я учился их не замечать. Гленн постоянно трепался о девчонках, будто я выглядел нормально. По большей части так и было. Уши были, был нос и одна идеальная сторона – левая. Справа на челюсти виднелись кривые линии от операций и неровная кожа после пересадки ткани – постоянно воспаленная, огрубелая, а с началом половой зрелости еще и прыщавая.
Однажды я мыл в подсобке посуду. Гленн вышел из кухни – сердитый, недоумевающий, с трудом сдерживая раздражение.
– В чем дело? – спросил я.
– Так, стой здесь, – ответил он.
И я все понял.
Я попытался выйти в зал, но Гленн не позволил. Тогда я выглянул из‑за его плеча и у прилавка увидел Эрика. Менеджер гнал его прочь. Не знаю, натворил ли он уже что‑то или Гленн просто повзрослел и, пытаясь избежать драки, сказал менеджеру, чтобы Эрик выметался, иначе будет скандал.
Высокий, немытый и небритый Эрик выглядел как уголовник. Уголовником он и был. Побои, кражи, наркотики – он стал завсегдатаем варианта «накормим и обогреем» в государственной интерпретации. И это в двадцать‑то лет.
Я об этом знал, потому что о новостях из жизни Эрика и о его арестах мне постоянно рассказывали. Как будто оказывали мне этим услугу. Как будто меня этим подбадривали.
Взгляд Эрика упал на меня, и он опешил. Он меня не искал. Ему просто захотелось съесть гамбургер… и вот те раз.
– Я не хотел, – прокричал он слова, которые с тех пор стояли у нас обоих в ушах. – Мы оба знаем, что случилось.
Никакой злости, только боль. Он не мог бороться с ложью, хотя правда – кто бы мог подумать – была на его стороне. Он ткнул пальцем в мою сторону и направился ко мне, за прилавок. Гленн рванулся ему навстречу. Эрик, намного крупнее и выше Гленна, который даже в двадцать оставался низеньким и плотным, узнал старого врага и бросился наутек.