— Ты вот что, Витек. Принеси бабушке воды и ложись спи, отсыпайся. Вымахал ты хорошо, — снова повторил, но теперь уже с большим одобрением.
Баба Оля поблагодарила внука за воду, постелила ему в горнице и, когда тот лег, посидела рядом немного.
— Спи, внучек, спи, тепло тут и воздух чистый. Спи, а я пойду. — Но не уходила, продолжала сидеть. — Ты не заболел, случаем?
— Есть немного, бабушка, — засыпая, ответил Витенька.
— А что болит-то?
Витек повернулся к бабе Оле, стряхнул сон и сказал:
— Бабушка, у меня душа немного болит, душа заболела.
— Как это? — встревожилась баба Оля.
— Ничего особенного, бабушка. Это все быстро заживет… Бабушка, а у дедушки есть ружье?
— Чего это далось тебе ружье?
— Так просто. Есть или нет?
— Когдай-то было, ты у дедушки спроси, а теперь спи.
Витенька повозился немного и уснул.
Проспал он остаток дня и ночь, а поднялся вместе с дедом и бабкой рано, завтракали при лампочке. За ночь нападало снегу, завалило тропинки, двор, где были расчищены и протоптаны дорожки, — все теперь укрылось под белым пушистым покровом. Дед откидывал снег от порога, чистил тропинки. Возле вертелся Витенька в старых валенках, потом взял деревянную лопату и стал помогать деду. Отгребая и отбрасывая снег, прокладывая новые проходы, снежные траншеи, Витек ушел в работу и скоро почувствовал в румяном деревенском воздухе раннего утра, рядом с дедом, под его покашливание, под шипение отбрасываемого снега необыкновенное облегчение, близкое к полной невесомости. Сам он был легок, неощутим, как облачко морозного пара, потому что все, что налипло в Москве, чем оброс он там, отпало начисто и только держалось в почти неуловимой и невесомой памяти. Ему сделалось так легко и хорошо, что мысль о возвращении назад, как только она пришла к нему, показалась страшной.
— Дедушка, — сказал он деду, подойдя к нему с лопатой в руках, — у тебя есть ружье?
— Ружье? А как же, висит в чулане. Поглядеть надо, висело там.
— И патроны?
— Были и патроны. Ты что, на охоту хочешь сходить? Стрелять умеешь?
— Умею. А можно мне сходить? Сегодня?
— Отчего же, была бы охота.
— А жакан у тебя есть, дедушка?
— Это что еще?
— Ну такая пуля, на лося годится.
— На лося нельзя охотиться. Есть картечь, похлеще твоего жакана.
— А ты можешь зарядить мне картечью? Один патрон.
— Могу, только зачем тебе картечь?
— Может, кабан встретится, — наобум сказал Витек.
— Кабаны есть. Лучше не трогать кабанов.
— Я не буду трогать. На всякий случай.
— Давай заряжу.
— Дедушка, а можно сейчас?
— Сию минуту, что ли?
— Да.
— Чего ж нельзя, можно.
Дед и внук поставили лопаты и пошли в дом.
— Жалко, наш пес подох, вдвоем бы веселей, мог бы зайчишку поднять. Да я у соседа спрошу собачку, она пойдет с тобой.
— Мне не надо собачку, — отказался Витек, — я один хочу. Пойду один.
В чулане сняли с гвоздя ружье, вышли на снег, переломил дед двустволку, сощурился, заглянул в один ствол, в другой — грязно.
— Отстрелялся, дед, хватит, — сказал он и вздохнул. — Видишь вот, чистить надо, бери шомпол, тряпку и давай, а я погляжу, можно ль тебе в руки давать оружие.
Витенька улыбнулся.
— Какое это оружие? Это охотничье ружье.
— Знаю, что охотничье.
Витек сощурился, как дед, заглянул в один ствол, жутковатая, стремительная, мерцающая глубина открылась ему и как бы потянула внутрь, стала всасывать в себя Витенькину душу. Витек отмахнулся от этого, вроде волосы отбросил в сторону, на самом деле скрыл минутную дрожь. Потом заглянул во второй ствол, уже спокойней.
— Сейчас почищу, дедушка, — сказал он.
Витек не держал еще ружья в руках, но это не имело для него никакого значения. Холодильник, стиральная машина, радиоприемник, швейная машина — все железное, что окружало современного человека в домашнем быту, кроме телевизора, было доступно Витеньке, потому что все было менее сложным, чем магнитофон, который он делал собственными руками. Стоило ему увидеть, как дед переломил и снова сложил ружье, проверил курок, предохранитель, и все ему стало ясно. Со знанием дела он осмотрел дедовскую двустволку, протер шомполом стволы, подвигал предохранителем, сказал деду:
— Надо бы, дедушка, смазать немного, туго ходит.
— Ладно, ничего теперь у меня нет, сойдет и так. Только гляди, не балуй.
Витек опоясался патронташем, патрон с картечью положил в карман, стал на лыжи и вышел со двора.
За углом дедова дома, как только пересечешь замерзший ручей и лужу, где летом гогочут, днюют и ночуют гуси, начинается лужок, теперь заснеженная полянка, пройдешь по ней мимо церкви и полуразрушенной школы, потом пересечешь небольшой выгон, и сразу попадешь в лес. Витек пошел именно этим путем, а не в сторону Незнайки, которая тоже лежала теперь подо льдом и под снегом. За мостом через Незнайку, чуть перевалив холм, можно выйти в соседнюю деревню, но Витеньке хотелось поскорей в лес, и он пошел мимо церкви.
Он шел, ерзая лыжами по глубокому рыхлому снегу, чувствовал за спиной ружье, то и дело поправлял его. Он и раньше бывал в зимнем лесу, но бывать приходилось или с ребятами, или совершенно одному, но теперь они были вдвоем, он и ружье. Это было новым, этого он еще никогда не испытывал. Кругом глухо стояли заснеженные сосны, мрачные елки, непролазное и тоже забитое снегом мелколесье вставало на пути, и никакой лыжни, никакого следа на лесной дороге. Ружье тяжелило за спиной, чувствительно давило ремнем в плечо, а в кармане лежал патрон с картечью.
Сперва его обступала и не оставляла ни на минуту глухая тишина, когда он останавливался и прислушивался. Ни писка, ни звука. Полная тишина. Потом дятла услышал, тревожную пулеметную дробь его, стал разглядывать вершины деревьев, поворачивал во все стороны голову, но птицу не отыскать в темной хвое с белыми пятнами снега. Потом, когда снова прошел и снова остановился, снял ружье, разрядил его, чтобы еще раз заглянуть. Приподнял к глазам и заглянул. Теперь стремительно улетающая глубина была безжалостно зеркальной. Долго вглядывался в один ствол, потом в другой, и это глядение в зеркальную бездну холодило душу и было почему-то приятным. Наглядевшись, снова вложил в оба ствола патроны, поставил на предохранитель, вскинул ружье за спину и пошел, пошел по лесной дороге. С востока в просветы между вершинами дерев невидимое солнце рассеивало свою золотистую пыль, слегка подкрашивая, обдавая румянцем густую синеву снегов. Витенька только в далеком детстве, когда был глупеньким, очень любил цветы, и снег, и речку, и деревья, и вообще все, кроме туч, которые мешали солнцу освещать землю, да и то, когда говорил об этом, больше умничал, чем не любил на самом деле, на самом деле он любил все. А потом, как-то незаметно это случилось, перестал любить. Он даже помнит, как однажды вечером вот на этой же Незнайке отец показывал ему закат. Закат горел в полнеба, и много было разных красок, и церковные березы были розовые, и галки с криком летали над этими березами, по этому закату, и церковь светилась в розовом свете. «Смотри, смотри, — говорил отец, — красиво, видишь?!» — «Да», — сказал он тогда отцу, коротко, отмахнувшись, потому что запускал в лужу кораблик. Но отмахнулся не потому, что занят был корабликом, это он хорошо помнит, а потому, что уже начинал не любить. А уж как стал умнеть, мыслить начал, размышлять, тут окончательно отвернулся от всяких закатов, цветов и так далее, потому, наверное, что все эти закаты, березы и вообще вся эта мура были слишком доступны, доступны самым примитивным людям. «Ну посмотри», — говорил отец, настаивал, чтобы он посмотрел, и он повернулся и посмотрел с кислой миной и отвернулся. «Я уже видел», — сказал он тогда отцу. И уже никогда больше ничем не любовался. В лес ходили с ребятами, ездили за город не из-за красоты, а чтобы побыть вместе у костра, похулиганить немного, повольничать без родителей и учителей. Только поэтому. Продвигаясь сейчас по выпавшему ночью, еще рыхлому и пушистому снегу, Витенька все это вспомнил и задумался над этим делом. Между прочим, подумал он, что, если бы Вовка вот тут шел с ружьем, как он сейчас, он бы не выстрелил в себя жаканом или вот этой картечью. Не смог бы выстрелить. Вовка у товарища был в квартире, и на нем были тапочки, и он легко скинул тапочек и пальцем ноги нажал на спуск, поставил так ружье, чтобы дулом было направлено в сердце и чтобы ногой можно было достать до спуска, нажал — и получилось. А тут в валенках, неудобно. Валенки не стал бы он снимать. А может, и снял бы. Скорее всего нет. Скорее всего он приладил бы веревочку, чтобы дернуть за нее, а если бы не было веревочки, приспособил бы ремень. Ремень можно приспособить. А если бы ему хорошо стало? От этого снега, сверкающего голубым и розовым, от этих высоких сосен, от этого запрятанного за верхушками солнца, весь день будет плавать низко над землей, по своему зимнему пути, но свет все равно пробивается оттуда, из-за лесных макушек, достает и чуть-чуть золотит все в этом лесу.