— Ну как ты тут, Витек?- — спросил он.
— Ничего, — ответил Витек вполне миролюбиво и даже охотно, но дальше дело не пошло.
Дальше пошли молча, стали стараться идти. Когда проходили мимо пивного ларька, уже прошли почти что, Борис Михайлович как бы спохватился — ах ты, пиво, пивка бы выпить. Прямо надо сказать, не очень-то хотелось Борису Михайловичу пивка, вообще он меньше стал пить, слишком погрузнел, люди говорят, что от пива это, и он поменьше стал пить, а сейчас и вообще не хотелось ему, но он так спохватился, так забеспокоился: чуть было не прошли, чуть было не проворонили, хорошо, что заметил все-таки. Витеньке тоже, разумеется, пиво было ни к чему, тем более мать бы увидела, ругаться начала, но Борис Михайлович подошел к окошечку, заглянул туда и к Витеньке повернулся:
— Выпьешь маленькую?
Витек ответил плечом, давай, мол, выпью. Подали из окошечка большую кружку и маленькую, стали пить, отец и сын, Витек.
— И очереди никакой, — отец сказал.
— Тут всегда очередь, — Витек сказал.
— Почему очереди нет? — спросил отец, заглянув в окошко. — Ах вон оно что, только открыла, сейчас наберется.
— Пап, отойди, — сказал Витек. Борис Михайлович повернулся, а там уже к окошку теснились двое.
— Ну вот, подходить стали, счас настановятся.
— Хорошо, — опять сказал Борис Михайлович и поставил кружку, и Витенька свою поставил. Все-таки хорошо, поговорили. Как все-таки просто все оказывается. Вот и всегда бы так. Оглянулся Борис Михайлович, когда отошли немного. — Гляди, уже очередь, не успели отойти.
И Витек оглянулся: верно, очередь.
Борис Михайлович в «Мужскую одежду» завернул, Витек за ним. Вот они, сорок восьмой размер, поглядим сейчас. Вот он, рост четвертый.
— Витек, костюмчик подобрать бы, давай подберем.
Витек плечом ответил скромненько, даже со смущением, чуть только головой к плечу, а плечиком к голове, чуть-чуть, если, мол, хочешь, давай. Стал отец перебирать один за другим. Этот? Этот? Нет, больно черный.
— Ну-ка, примерь.
Витек вошел в кабинку, примерять стал брюки. Как-то неловко в них, тянет, что ли, где-то. Другой стали примерять, опять не то.
— Пап, давай не будем, мама выберет, она понимает, а то мы такое тут подберем.
Борису Михайловичу понравилось насчет «мамы», это верно, она понимает, но не в этом дело; а вот хорошо Витек говорит как-то об этом, хорошо.
— Ну хорошо, пускай мама, с мамой сходите.
— Она и без меня разберется.
— Ну и хорошо. Четвертый рост! Это же надо! — радостно удивлялся Борис Михайлович.
— Вот рубашку давай купим, — сказал он Витьку.
— А может, мама? — опять на маму сослался Витек.
— Да что же мы, и рубашку не сможем купить? Что мы с тобой, совсем уже?
Очень уж хорошо стало Борису Михайловичу. Все как-то ладилось, и Витек таким простым казался, доступным, да он и был, конечно, таким, а не казался.
— Нет, нет, это мы и сами в состоянии, — настоял Борис Михайлович окончательно.
И купили рубашку, розовенькую, красивую, в синюю полосочку. Назад возвращались по-другому, какой-то уже другой походкой, хотя тоже молчали по дороге. А в продовольственном быстро справились с поручениями, один в кассу, другой к прилавку, получилось быстро, проворно, без особых простаиваний в очередях.
Катерина начала убираться с Витенькиной комнаты и, конечно, опять натолкнулась на дневничок, собственно, не натолкнулась, а сразу стала искать его и быстро нашла, потому что Витек никогда ничего не прятал. Даже после того разговора, когда Катерина сказала, что мать обязана знать, что с ее сыном делается, что он себе записывает там, чтобы не прозевать, как Наталья прозевала своего Вовку, даже после этого, хотя Витек и продолжал думать, что в чужие дневники нельзя заглядывать никому, в том числе и матери, он ничего не прятал. Кресты эти и гробы Катерина уже знала, они после той первой ночи еще являлись иногда, но потом пропали, кончились, теперь вот стихи. Кое-что из записей, не очень понятное, и стихи. Нехорошие стихи, сильно не понравились Катерине, затуманилась она опять, задумалась. Лелька пришла. С Лелькой поделилась, про ноктюрны рассказала и про стихи, показала их Лельке — образованная, может, разберется, посоветует.
— Играл бы эти ноктюрны Шопена, как уж хорошо, а стишки бы не писал, — говорила Катерина.
Лелька прочитала и весело сказала:
— Типичный декадент! Декадентам подражает!
— Пускай бы уж лучше играл, а писать бы не писал. Что-то делать надо, так оставлять нельзя, надо к Софье Алексеевне, может, она поговорит, а может, писателя своего попросит.
— О чем тут говорить? Ну подражает, сегодня одним подражает, завтра будет другим подражать, оставь его в покое.
— Тебе хорошо, — не соглашалась мать с дочерью, — ты в райкоме сидишь, а куда он пойдет с такими стишками? То кресты с гробами рисовал, а теперь пишет «у гробового входа», верующим завидует, помнишь Таньку? За попа вышла, комсомолка? Помнишь?
— Витек, — встретила Катерина Витеньку и прямо с порога: — Ты не обижайся, я читала все, не понравилось мне, я попрошу Софью Алексеевну…
— Ну, мам… — Витек сморщился и не хотел слушать, поспешил в свою комнату, чтобы спрятать свои бумаги.
— Ничего не «мам», знакомого писателя Софьи Алексеевны попрошу.
Борис Михайлович ничего не понимал, стоял с сумкой и, ничего не понимая, смотрел на Катерину, даже не заметил, не отреагировал на Лелькино приветствие, как она чмокнула его в щеку.
— О чем речь? — спросил он и двинулся вслед за Катериной на кухню. Там она объяснила ему все, и он согласился, пускай зовет писателя, плохого в этом ничего нет.
А в комнате Лелька к Витьку приставала:
— Мама говорит, ноктюрны Шопена играешь?
— Ну и что?
— Как что? Поиграй! Между прочим, Есенину ты хорошо написал, остальное декадентство, только маму расстраиваешь.
— Что вы лезете? Это свинство лезть в чужой дневник.
— Свинство?
— А что? Если я полезу письма твоего хахаля читать, что ты скажешь?
— Какого хахаля? Мама! Что он говорит?! — Лелька бросилась на кухню, но тут же вернулась. — Ты что говоришь? Откуда ты взял?
— Оттуда. Любите воспитывать…
— Ну, ладно, ладно, никто тебя не воспитывает, — переменила тон Лелька, подошла к Витьку, обняла за плечи. — Ну поиграй, Витечек, поиграй немножечко.
— Не буду.
— Ну, Витюленька. — Лелька сильно обхватила его сзади и стала подталкивать к пианино.
Витек быстро сдался, вывернулся из Лелькиных объятий, потому что подумал, что груди у нее, как у бабы, как-то неприятно стало, но тут же вспомнил приятное, вспомнил одну девчонку из музыкального класса. В их школе программистов был класс музыкальный, готовили пианистов для детских садов, концертмейстеров. Витек вспомнил эту девчонку. Сел и начал играть. А Лелька стояла, слушала. Она слушала и перестраивалась на какой-то новый лад, как будто перед ней был совсем другой Витек, не тот, не брат ее, а что-то незнакомое было и сильное, вроде бы Витек даже над ней поднимался, вроде бы даже старше ее самой стал он казаться в эти минуты, когда шла и шла эта музыка, серьезная и высокая, ей недоступная, но Витек, ее братик, дурачок, был там, с этой музыкой, высоко был, ей, Лельке, туда не добраться.
— Еще? — спросил Витек, когда доиграл первый ноктюрн.
— Хватит, — погрустнев, сказала Лелька. — Витенька, я тебя на вечер к нам приглашу, в райком.
— Нужен мне твой вечер.
— Не обижай меня, зазнайка.
Борис Михайлович рассказывал на кухне Катерине, как они с Витенькой рубашку купили, как выбирали костюм и как разговаривали всю дорогу.
— Витек попросился перейти в музыкальный класс, потому что математики столько в десятом классе, что он не справится, и не нужна ему математика. Я сказал: «Что ж, переходи».
— Ой, отец, ой, отец, — только и сказала Катерина.
— Ну, силой тоже ничего не добьешься, — оправдался Борис Михайлович.
— Ты на поводке идешь, иди, иди, куда он приведет тебя. Без математики он совсем думать о школе перестанет. А стишки его тоже к хорошему не приведут. Их страшно читать, это же сын пишет наш, не кто-нибудь, а сын твой и мой. Зачем он делает это, что с ним, мы же не знаем.