И вот перед тем как привезли уголь, пришлось весь этот брик-а-брак из подвала выносить. Это был подвиг. Для старика — проститься со всем этим хламом. Кое-что он продолжает в сараях хранить, но это уже так, инертное пребывание отживших свое вещей, это уже не сами вещи, а память о временах, которым они принадлежали, когда были вещами. Труха, одним словом. Один оборот в замке, и их отнесут на помойку.
Для меня это тоже был подвиг. Выносить все эти обломки распадающихся на части калек. Один стол на восемнадцать персон чего стоил. До сих пор попадаются его ножки. Какие-то сосуды со сгустившимся осадком прошлого столетия на дне; ширмы, раскладывающиеся в руках. Большие часы с тяжелым маятником (выносил как сердце старой эпохи, за что был мстительно ужален выскочившей пружиной) рассыпались на множество звонких деталей; несколько кресел, вздыхавших, как легкие астматика. Диван — его я разрубил безжалостно на части, иначе было не вытащить (как его вносили — не представляю). Рубил с особым наслаждением. Мне казалось, будто я таким образом разрубаю некий символ традиционных представлений о соитии.
Стол туда, табуретки сюда, зеркало направо, велосипедные колеса налево! Это было похоже на санинспекцию или Французскую революцию (Франция у меня всегда ассоциировалась с подвалом и всяким старьем). Мы торопились. Должны были подъехать машины. Ждали их со дня на день. Будто войска. В подвале всегда было мало света. Мало света — это слабо сказано. Все это было как-то судорожно, спешно, впотьмах, на ощупь. Как в историях с подменой младенца. Было и блуждание коридорами в болезненном бреду; было и столкновение лбами в самых неожиданных местах и позах; была неловкость, спотыкание, ушибы о косяки, прищемленный палец. Запах усугублял. Неспособность старика принять решение, куда выносить — на свалку или все-таки в сарай, бесила. Про себя проклинал его, когда нес ему показать очередную табуретку, чтобы он сказал свое последнее слово, что с ней делать.
Слава богу, система запустилась (старик сказал, что если бы она не заработала, кто-то должен был бы топить печи во всех шестнадцати комнатах замка! Я бы убегался!). Начал топить. Забрасывать уголь. Потеть. Жариться заживо. И все это под звуки Einsturzende Neubauten. Гюнтер скачал мне пару дисков. Я ему поправил крышу — она у него была потрепана ураганом и протекала с тех пор. По крышам лазить сам он не мог, а в Интернете запросто.
Как только у меня появились их диски, замок превратился в кузницу кошмаров. Копал уголь, дымил травой Клауса и воображал себя мифологическим кузнецом, который выковывает кошмары для всех гадов этого мира.
О, если одному гаду стало тошно на душе из-за того, что я тут такое пекло устроил, то мне уже хорошо!
Очень часто я размышлял: будь у меня на самом деле такая сказочная, такая фантастическая возможность — насылать кошмары, то с кого бы я начал?.. и что бы такое я пожелал тому увидеть?..
Я мог об этом думать часами!
* * *
Спину ломит. Ноги гудят. Руки трясутся. Валюсь на топчан. Заворачиваюсь в ватник. Ногами сбрасываю сапоги. Закрываю глаза…
Аня была маленьким чудом в театральном кружке, куда меня отвела мать. В Дом культуры напротив. Когда болел, я доставал мой бинокль и смотрел, как идет репетиция. С видом балерины Аня гуляла по сцене. В то же время у меня за стенкой рокотала гроза. Я старался сделать все возможное, чтобы как можно меньше оставаться дома и как можно чаще бывать с ней. Она жила на параллельной улице, которая называлась Кунгла.
Мы ходили в школу пешком. Ждал у ее дома, она выходила, мы шли. Или встречались на перекрестке. У меня портфель темно-синий с мухомором, у нее — рыжий, с маленькой божьей коровкой на зеленом-зеленом листе. Одеты мы были в темносинюю школьную форму, фуражек не носили. Потом у нее был кремовый плащик, который взрослил ее, большой веселый бант, косички золотых волос. Она уже тогда знала почти весь английский. И прочитала сто книг! Так докладывал я восторженно маме. Мы ходили в школу пешком вдоль трамвайной линии, и она меня спрашивала, знаю ли я, почему моя улица называется Kalevi и что это значит? Я говорил, что не знаю, и она объясняла… Мы шли мимо завода, подходили к большим окнам зала, где играли музыканты, и Аня спрашивала, знаю ли я, почему улица, на которой она живет, называется Кунгла и что это значит? Я не знал, и она объясняла. Шли дальше, останавливались у переезда, ждали возле машин. Она показывала на знак стоянки и спрашивала, знаю ли я, что он значит? Я не знал, заглядывал в машины, находил маленькие часики, смотрел время, говорил, что у нас еще вагон времени, — просто хотел показать свою взрослость, что я что-то знаю. Шли дальше — она произносила английские слова, спрашивала, знаю ли я то или другое слово, я признавался, что не знал, она переводила, переводила, словно читала словарь. Мы доходили до моста, по которому она так ни разу и не прошла; она говорила, что мост слишком старый и вряд ли надежный.
Надежность — это то, что ей требовалось уже тогда, в раннем детстве. Гарантии, стабильность и человек, на которого можно опереться. Человек, с которым можно строить семью. Человек, который будет обеспечивать семью, который… и так далее, и тому подобное. Как ее отец!
Ее отец, Дмитрий Иванович, руководитель кружка, был намного старше моего; степенный, солидный, но без надутой важности. Была строгость, была мысль в лице; мысль, усиленная толстыми линзами старомодных черепаховых очков. Сорванный хриплый голос. Морщинистость, седина, крупные уши, складки на шее, которые довершали его образ и превращали в моем воображении в мудрого мага. Он строил свою жизнь, как архитектор, и в результате построил очень интересный мир порядка, покоя и гармонии (для меня совершенство этого мира начиналось с Ани: она была идеальна — я был влюблен, я был одержим, я думал только о ней!); в их доме я был изумленным гостем, почти инопланетянином. Я не догадывался, на чем это все держится. И как удается всем предметам излучать столько покоя… не понимал, что все это выстраивалось из простых вещей, которые знали свое место, а не пропадали невесть где. Я с трепетом входил в их светлую маленькую квартиру. От волнения у меня увлажнялись ладони, когда я подходил к их двери, когда приподнимался на цыпочки, чтобы дотянуться до звонка. У них был необыкновенно мелодичный звонок. У них на двери была медная табличка с именем Winther — это было имя тех, кто проживал в этой квартире до них.
Дмитрию Ивановичу было так мало дела до всего, что происходило вокруг, что он даже не потрудился снять табличку. Он говорил, что сохранил ее, как «музейный экспонат».
У них был необыкновенно сладкий запах в комнатах. Дмитрий Иванович курил трубку, в его комнате были двери на балкончик, на котором росли в горшочках цветы. В комнате моего отца тоже были двери, тоже был балкончик, и тоже были цветы — но все было иначе. В нашем доме чувствовалось устрашающе грозное присутствие чего-то дикого, словно сквозь нашу квартиру бежал бурный горный поток, который мог разнести в щепки шкаф, побить посуду, наставить синяков. В их доме всюду чувствовалось душевное тепло. Пианино, раздвижной столик, цветной телевизор, который меня моментально пленил: я часто просился к ним смотреть В мире животных и Клуб кинопутешественников по цветному телевизору — великолепный предлог!
Все это было помешательство, и оно длилось годами… Странность моих чувств к Ане заключалась хотя бы в том, что я долго верил, будто она не просто девочка, а маленькая фея, некое сказочное существо. Я верил, что она постоянно подглядывает за мной, даже в тетрадь из-за моего плеча, когда я делал уроки, и я старался, чтоб все было безупречно, не ругался матом, не плевался, ощущая бдительное присутствие феи подле себя… Я верил, что ее предназначение — творить чудеса, удивлять, появляться в снах, исполнять желания хороших людей, что ее métier[44] — творить какое-то волшебство. Даже если она это и скрывает, даже если она этого и сама не знает, то со временем непременно разовьет в себе какие-то необыкновенные качества и станет такой же, как и прочие феи. Так я считал. А потом я с кем-нибудь сталкивался, убегал от какой-нибудь кодлы по крышам гаражей, и снова до исступления хотел быть страшным, сильным и наглым. Наверное, этот изъян повлек сильное искривление моей судьбы.