Нас навестила бабушка. Мать меня готовила к этой встрече, как ребенка, наряжала, и все пыталась подсунуть те одежды, которые я носил до того, как уехал. Видимо, чтоб одомашнить; я все казался ей чужим. Мне было неловко. Бабушка сидела на моей кушетке; она была полуслепа; сидела и плакала. Рассказывала, как он там жил, на болотах, после того как мы поругались. Меня это резануло. Ведь я его практически выгнал. Так выглядело, будто я его выгнал. То есть он сам перебрался к болотам за город и поселился там. Еще до той ссоры. Он туда перебирался годами. То из подвала свои инструменты перевез. Потом машину в гараж. Потом свои чеканки, сабли, ружья. Поэтому было естественно, что он там осел. Но последним толчком стала наша ссора. Однажды приперся пьяный, стал ломиться. Я был в подвале, перебирал картошку. Услышал его рев. Поднимаюсь. Стоит. Качается.
— Твоя мать меня не пускает, — говорит.
— Правильно, — говорю, — делает, что не пускает. Ты — пьяный.
Он хитро так:
— Я принес картошку, капусту, помидоры, тут бабушка передала.
Я говорю:
— Сам жри свои помидоры.
Что с ним стало тогда! Он задергался. Побежал мешковато вниз. Стал судорожно распахивать окно подъезда. Будто собираясь выброситься. Вытряхнул сумку. И все приговаривал:
— Так я и передам бабушке, так и передам. Вот так и передам…
Бабушка долго ходила и все мирила нас, мирила… Я один раз съездил, повидался. Разговор получился ни о чем. Это была наша последняя встреча. Я его запомнил с большим бронзовым пузом, с тяжелым ключом от гаража на груди, в закатанных по колено военных штанах и сандалиях.
Бабушка рассказала, что он все бизнес какой-то начинал. Ухмыльнулась даже тихонько. Таскал со свалки двери машин, правил вмятины и толкал на рынке. Потом вулканизация, покраска, ремонт. Затем купил какой-то старый ЗИЛ, чтобы на нем перевозить что-то. Какой-то металл. У него было много идей. Как всегда. Жил он с какой-то бабой и двумя ее детьми. Жили они на его ментовскую пенсию. Этого, конечно, не хватало. Он пил все больше и больше. Работать ему не удавалось, его отовсюду гнали за пьянку. Сказала, что они порой так нуждались, что одной зимой даже полом топили. В это было трудно поверить. Жить посреди леса и топить полом?! Бабушка говорила, что отец докатился до самого предела. Сам он ей это объяснил тем, что не запасся дровами потому, что был занят отопительной газовой системой. Он провел газ в дом. Он ей даже демонстрировал. В огороде он завалил старый колодец гнилыми листьями, провел от них трубу в дом, и гниение давало те самые испарения, натуральный газ, которым он собирался топить. И даже топил! Он подключил плиту к этой трубе. У него все было на высшем уровне. Даже тумблер был. Трубки, перетянутые металлическими жгутиками. Газ, шутка ли! Я представляю, с какой важностью он этим занимался. Скорей всего, чувство важности усиливалось сознанием значимости дела и той халявы, которой он собирался пользоваться. Из дерьма качать газ, отапливать им целый дом, да еще и еду готовить! Можно нарыть побольше колодцев, весь огород завалить дерьмом, протянуть трубы к соседним домам, взимать небольшую плату и в ус не дуть. Но зимой ударили морозы, листья замерзли, топить стало невозможно. Пришлось рубить пол. Меня бросило в холодный пот от этой истории.
Дальше — хуже. Он стал пить всякую дрянь, спирт, брагу, он спивался, спивался и спился окончательно. Бабка его у себя держала. Приходил к ней больной, как кот изможденный. Она его отмывала, поила супом. Он трясся, блевал, заваливался в койку, а спать не мог, его трясло. Они с дедом ему бальзам Биттнера давали по ложке, тогда его как-то отпускало. Недели две-три держался, потом срывался, уходил… И начинал все по новой. К тому времени он потерял всякую работу; кое-как тянули лямку вчетвером, он, его баба, ее дети. Бабушка сказала, что под конец было совсем плохо, так плохо, слов нет; какие-то бомжи со свалки у него там жили, какая-то гоп-компания, все ходили, побирались, воровали, лазили по огородам — жуть! Он приходил к ней реже и реже; пытался завязать, спрятаться, залечь у нее. Просил, чтоб не отпускала его; просил, чтобы привязала. Это уже было безумием. Начинал метаться, спрашивать, где я, хотел со мной повидаться напоследок. Она говорила, что я уехал в Россию, на родину дедушки, учить детей русскому языку и литературе, плела, что на ум приходило, лишь бы он успокоился… Он уходил.
Последний раз он как-то совсем успокоился, ушел, потом нашли его: по пояс голый, с ключом от гаража на груди, с пустой бутылкой водки, в сбитых сандалиях, он лежал под яблоней, которую только что покрасил, в том саду, где когда-то в коляске спал я.
4
Никогда не знаешь, в какое время суток выходишь. Окна нет, часов нет — прикидываешь на глазок. По котлу определяешь. Каждый час просыпаешься. Стаж — семь лет сторожем в двух местах. Забыл, что такое сон без задних ног. Да и травка уже не держит. А без нее вообще сна нет. Потом с этим индусом связался. Еще тот перекати-поле. С ним совмещение ночи и дня завершилось. Теперь выйдешь ночью — изумляешься. Выйдешь днем — опять изумляешься. Все одно. Дождь. Сумрак. Тоска до костей проедает. По-быстрому до сарая и обратно. Только елки меня и видели. Раз в неделю. Зола теперь единственный повод выйти из замка. До этого целый месяц еще два дома отапливал. Кормил котов и чертову черепашку. Неблагодарная тварь.
Ивонна и Басиру попросили присмотреть за домом. Черепашку им подарил какой-то непальский мальчик. Она там что-то у них символизирует. Для нее был специальный корм оставлен; он лип к пальцам… Кормить ее надо было раз в сутки. Руки пахли кормом постоянно.
Дом Басиру и Ивонны выстроен из бывшей конюшни, чувствуется в нем какая-то изворотливость человеческого ума; надуваешь воображением комнаты, наполняешь их теплотой домостроя, стараясь не замечать каменного пола, сводчатого потолка, низких подвальных окошек, бревенчатых колонн. Четыре комнаты — одна к другой. Как стойла. Рядком. Две по обе стороны прохода. И черный выход есть. Сквозной дом. Холодный. Топить надо.
Уехали на фестиваль этнического искусства, куда-то в Индию. Они тут все стремятся в Индию. Аборигены из Индии бегут в Европу, потому как у них там даже крысы живут лучше, чем люди, а эти, любители экзотики, наоборот, туда, в храмы, к крысам. На фестиваль теперь какой-то намылились. Столько денег потратили. И все зачем? Чтобы поучаствовать. Подергать музыку за струны и мудрость за бороду. Потом привезут пестрый плакат, где в списке из сотни имен будет и имя нашего гамбийского великана, и три сотни фотографий. На них будет то же самое, что и на всех прочих, привезенных с других подобных фестивалей. Там будут крикливые негритянки в пестрых тряпках, там будут дудки, карнаи, сурнаи, и там будет Басиру со своей корой.[43] Он будет как всегда в мантии, у нашего джали будет лицо, как у Джими Хендрикса, рядом будет стоять уникальный африканский бас (единственный в Европе, как и кора). Будут прочие экстравагантные участники. Все будут улыбаться, стоять с открытыми ртами и закрытыми от удовольствия глазами, как в религиозном экстазе. Блаженные. Дети Земли. Будут еще видеозаписи. И там будет то же, что мы уже видели. Басиру будет стоять на сцене и доносить до горстки людей, что Басиру и его кора живут в Хускего…
— Это такая маленькая деревушка в Дании, — скажет он, настраивая струны коры. — В Европе, — скажет он, не глядя в зал.
— Почти на самом севере, — он будет говорить с типичной для африканца застенчивостью. — Там холодно, там все время идут дожди. Но Басиру и его кора живут в маленькой деревушке, которая называется Хускего. Там, в Хускего, живут свободные люди. Они свободны от законов, обязательств и предрассудков. Себя они называют по-разному. Кто себя называет хиппи, кто буддистом, кто анархистом, кто растаманом… То, что они зовутся по-разному, не меняет сути, потому что суть одна. А именно — все они ценят свободу… Поэтому они выбрали для себя не комфорт квартиры в грязном шумном городе, а деревянный, сколоченный из мусора домик или вагончик… Они выбрали сто квадратных метров свободы, вместо тысячи километров индустриального рабства! Они выбрали искусство и дух! Они выбрали Землю и стали ninjos del mondo! Следующая песня посвящается им…