Литмир - Электронная Библиотека

Когда я был маленьким и залезал к нему в комнату, рылся в его тетрадях, книгах и кассетах, я находил у него маленькие карточки, на которых он по-английски писал примерно такие же наброски к его беседам с девушками. Помню там было написано так:

Sveta: mention Franky Goes To Hollywood

Tania: mind gloves![2]

Те записки на меня производили волнующее впечатление; я мало что понимал, то есть — не понимал, какой смысл вкладывался в эти слова, но восхищался его подходом; воображал этих девушек (портрет одной из них был на стене); я тоже пытался подражать, рисовать я не умел, так хотя бы записки; но у меня ничего не выходило, записные книжки не приживались, на картонках писать я не умел, почерк у меня был не бисерный и аккуратный, как у него, а кривой, крупный, да и вообще…

* * *

Мы продолжали жить в гордой конспирации… Во избежание подслушивания дядя задраил щели в окнах, законопатил вентиляцию и даже хотел завесить окно, если бы это не считалось в Дании признаком очень дурным, но каким-то образом ему удалось сделать так, что в студию перестали проникать приятные нежные звуки, и только грубые и резкие прорывались и тиранили мой внутренний мир. Входя в его студию, я впадал в ступор, мою душу охватывала глухота, симфония переставала струиться. Поэтому когда мы возвращались с прогулки, я начинал сжиматься и задыхаться от негодования. Я тянул с возвращением, находил разные предлоги, уговаривал его пройтись по парку, свернуть в обсаженную тусклыми фонарями аллею, постоять покурить на пристани, прислушиваясь к всплескам воды, поскрипыванию снастей, посидеть в пустом кафе на набережной с бокалом Irish coffee… Я был согласен говорить о чем угодно — о Триере, Линче, Фассбиндере и даже о литературе; просил его не торопиться в студию, мне хотелось сделать пару рейдов по грязным улицам, где шатались узкозадые педики в кожаных куртках с меховыми воротниками, они игриво поводили плечиками, громко друг с другом спорили, ходили парами, мелькали блестками на сапогах и помахивали красными или оранжевыми перчатками, тоже отороченными мехом… Я хотел оставаться на улице как можно дольше; я хотел быть там, где продавались наркотики и перебранивались сиплыми голосами грязные проститутки, я хотел быть там, где в воздухе витала шмаль, где брызгали во все стороны автомобили, из которых высовывались черные под громкий бой квадро-системы, где тебя могли на ходу ошарашить скороговоркой: «Кокаин?.. амфетамин?.. героин?..» или нагло толкнуть плечом и обложить бранью… Я хотел быть там… Но он торопил меня поскорее в комнатку, приговаривая: «Разве ты не продрог?.. Разве не хочется тебе согреться?.. Посидеть с бокалом виски и закуской?.. Поговорить о литературе?..» (Мы с ним ни разу за все это время так и не поговорили о литературе!).

Ничего не оставалось, как возвращаться… К тому же он всегда мотивировал тем, что слишком поздно возвращаться в студию нельзя: могли спросить — и тут он делал противный голос: «А когда вы собираетесь покинуть студию?.. В каком часу?..»

Я плелся за ним. Как в воду опущенный. Меня раздирали всякие противоречия. Клокотали возмущения. Мне чего-то не хватало, чего-то хотелось: слияния с живыми существами, грезились пальцы рук, которые трогают мои татуировки, в воспламененном сознании проплывали ленты, вспыхивали бенгальские огни, журчал смех в горле, которое я сжимал… Но вместо этого я должен был идти и задраить свою Копенгагу в дядином склепе. Мой мозг принимался орать: неужели я должен платить вот этим? Если я выжил, если я помилован, то расплата моя — вот эта до унизительности тесная и неприспособленная для проживания комнатушка? Он что-то говорил и об этом тоже. У дяди была философия, и она строилась на каких-то одному ему понятных этических нормах.

Мой дядя — высоко моральная личность, в отличие от меня, низкого… Например, он однажды ляпнул, что за все нужно в каком-то смысле платить и все вещи и действия в природе взаимосвязаны и пребывают в каком-то взаимодействии. Так он подвел к тому, что получив куш, человек, может статься, должен заплатить за это частью души, или, например, выигрыш в лотерею может повлечь за собой смерть близкого родственника. Я подумал, что он намекал на смерть бабушки; он, разумеется, это не считал совпадением… Нет-нет… Совпадений не бывает: всякое совпадение суть логика вещей! Ну да, конечно… Так он считал! Логика вещей, а значит: во всем был виноват я, подлый…

Но при этом я ясно видел, что жизнь его тоже не очень-то разумно устроена, даже по большей части она получалась какая-то бестолковая. У него было полно свободного времени, и он не знал, как им распорядиться. В его жизни было много пауз, наполненных какими-то размышлениями, прогулками, в которых было много ветра, шума, моря, каналов, поездов, гула пароходов и всплесков воды, — и что он со всем этим делал?.. Его прогулки были направлены в те части города, где проходили странные трассы, магистрали, он ходил вдоль улиц, мимо витрин, перемещался подземными переходами, катил в поезде или автобусе, блуждал в гипермаркетах; носил себя по городу, как воду в решете; делал несколько вещей одновременно; старался выйти из дому так, чтобы убить семь зайцев одной поездкой в центр; составлял списки, строил планы, расписывал свое будущее на несколько месяцев вперед. Это выметало вдохновение из его жизни. Она была пустой. В ней было столько смысла, что не оставалось места для инспираций. Он передвигался, нисколько не зачерпывая пройденное; мелкие делишки разрывали его на части, толку от этого не было ровным счетом никакого. Он часто таскал меня с собой, чтобы что-то показать. Хотя, что именно, сам не очень-то знал. Любимых мест в Копенгагене у него не было. Он уже ненавидел этот город. Я не знал пока за что. Потом понял. Этот город предлагал так много всего, и все это было моему дяде недоступно. Еще меньше, чем прежде. По той же причине: ограниченность в средствах. Надо признаться, что, когда я сел на стульчик в его студии, сделал пару глотков пива, закурил да огляделся, я подумал, что ради этого не стоило продавать трехкомнатную квартиру в Таллине, потому что эта студия была ничем не лучше той общажной лачуги, в которой он долго жил, пока советское государство не выдало квартиру в блочном доме на Ласнамяэ. Так получилось, что дядя мой ушел на Запад, но вскоре Запад пришел туда, откуда он ушел, что само собой обесценило и подвиг рывка, и его достижение. Думаю, ему самому эта мысль частенько приходила в голову. Вся его эскапистика была бессмысленна. Потому что там, куда он бежал, себя найти не смог, а возвращаться было поздно… да и не к чему… оторвался он и завис где-то в тамбуре между тем и этим мирами.

Тогда я и сформулировал приблизительно следующее: стремиться к лучшему (в мечтательном преломлении) совершенно бессмысленно. Сводишь концы с концами и ладно. Вообще, зачем к чему-то стремиться? Это же глупость! Гора не придет к Магомету, так пусть Магомет и идет в горы! Я лежу на картонке и курю самокрутки, мне ничего не надо больше… Потому что любое «больше», любое «лучше» рано или поздно оказывается чем-то банальным, еще более скучным, нежели то, от чего бежишь, перед тем, как прыгать! Запросто может оказаться, что, прыгнув, ты повиснешь в пустоте, и пока так висишь, все тебя тихой сапой обставят!

* * *

Копенгаген… Длинные проспекты, пруды, каналы, холодные стекла, пустоты, пустоты… Было много незнакомых своим выражением лиц, странных построек, новых запахов… Шаги на лестнице звучали иначе. Кофе пах как-то не так. Музыка текла подневольно, словно прорываясь сквозь тугую пелену. Дождь был другим. Небо было низким. Вода в каналах тянулась медленно и мучительно влекла за собой: хотелось идти и идти вдоль канала, идти…

Сам Копенгаген существовал вне моего знания о нем. Я это отчетливо ощущал. Он существовал не для таких людей, как я или мой дядя. Мы тут были случайные персонажи, мы были точно не к месту и не у дел. Это было совершенно очевидно. Копенгаген своей строгостью и завуалированной помпезностью как бы старался исподволь дать это понять, ощутить, чтобы я осознал это и сам убрался поскорее. Этим мне Копен напоминал Питер. Безразличием, холодом, серостью, погодой, водой. Золотая спираль Церкви Нашего Спасителя напоминала Адмиралтейскую стрелу. Здания биржи с парламентом тоже что-то напоминали. Кругом были позеленевшие крыши и скульптуры. Какие-то короли на конях, какие-то драконы со спиралевидными хвостами. Каналы. Разводные мосты. Я всегда мучительно переносил поездки в Питер, куда каждое лето меня тащила с собой мать, чтобы провести по музеям, церквям и паркам, чтобы я «пропитался культурой». Ей надо было меня «приобщать к истории». Таким вот смешным образом. Ей непременно надо было пройтись по набережным. Сфотографироваться возле какой-нибудь толстенной цепи или ростральной колонны. У нас дома было так много бестолковых фотографий, и все черно-белые! Сделанные дядиной «Чайкой II». Теперь мне казалось, что случилось самое жуткое: я попал в серию таких черно-белых снимков — то у колонны, то у цепи. Дядя наделал их в избытке, я был в самой различной одежде, при самом разном освещении, чтобы потом слать их матери, в течение года, а то и двух. Смотря как пойдет… Он запасся… Ведь это ему за мной разгребать…

вернуться

2

Sveta: mention Franky Goes To Hollywood. Tania: mind gloves! (англ.) — Света: упомянуть Franky Goes To Hollywood (название поп-группы). Таня: предусмотрительно снять перчатки!

5
{"b":"265166","o":1}