Литмир - Электронная Библиотека

Повернулся и оставил нас с Нильсом на дороге.

Ямы да колдобины: ехать и при дневном свете было страшно. Только Клаус на своем Нептуне[40] как-то умудрялся и мчаться, и махать нам рукой, и улыбаться, при этом его чау-чау Русти, который сидел в коляске, казался тоже очень довольным, его черный язык покачивался, он словно по-тибетски приветствовал нас…

Нильс сидел в кабине трактора, я стоял в кузове, балансировал, дергался, как паралитик, пока Нильс подвозил к месту. Полный кузов песка, щебня, мусора — натаскали со свалки Хускего, выгребли из ангара, из мастерских, из заброшенных домов…

Начали сразу за вязами, возле мексиканской бани, где заезжие индейцы разбивали вигвам, зажигали внутри костер, на раскаленных камнях раскладывали свои куренья.

Нильс потихоньку подгонял трактор к очередной колдобине, плавно, осторожно, выходил, смотрел, вздыхал, молча указывал мне, куда сбрасывать песок, куда щебень; выбирался сам повозить лопатой, потоптаться; влезал в кабину, оглядывался, проверял, держусь ли я; я махал ему рукой, он улыбался и мы ехали. Улыбался он с сознанием бесполезности всей этой затеи.

Наполнив колдобину щебнем, насыпав песка сверху, мы двигали дальше. Снова останавливались возле ямки. Подкатывались. Я сбрасывал щебень, песок. И так всю дорогу. Два с половиной километра. Часто приходилось возвращаться за щебнем. Потом он кончился. Тогда стали бить кирпич, уже старый, уже колотый и никчемный. Толкли кирпич и мешали с песком. Но потом и кирпичи кончились. Работы прекратились. Ни с того ни с сего старик остановил все «крупные проекты». Ему пришла в голову другая идея… Он должен был подумать… поэтому он остановил все работы вообще… Литовцы побросали кисти и молотки, закурили; украинцы кое-как раскидали цемент и принялись за брагу… Через несколько дней кончились запасы риса и макарон, и тут все обнаружили, что старик исчез.

* * *

Дорога в Пяэскюла вилась, как та змея, которую мы нашли раздавленной…

Змея лежала на дороге совсем неподвижно, она была плоская и затвердевшая, но будто все еще куда-то пыталась увильнуть… в ее мертвом теле запечатлелось движение, как на фотоснимке…

Лешка сказал, что змею раздавило в тот самый момент, когда она переползала дорогу, и грузовик или мотороллер Тоомаса просто переехал ее и раздавил, и ее вот так сплющило, и все выдавило наружу, вот это все — и кровь, и яд там, кишки и все…

— Может, это даже был грузовик твоего деда! — предположил Лешка, делая большие глаза.

Я сказал, что, может быть, да…

Змея лежала между выбоинами, чуть в сторонке от весело поблескивающей лужи. Она сохла на солнце. И когда окончательно высохла, Лешка подобрал ее, поднял в воздух и сказал:

— Во! Совсем засохла! Твердая! Зыко!

Она висела в воздухе, точно извиваясь…

Да, мертвая змея все еще вилась, но никуда не могла деться…

Как и дорога… Она тоже вилась, но никуда не могла уползти; мертвая, раздавленная колесами грузовиков; они выдавили все ее внутренности, которые остались произрастать на обочине.

Тогда я ничего такого не мог помыслить, потому что сам там рос, как подорожник, возле поворота, у столба с перекладиной и ржавой табличкой «31». Столб был похож на циркуль, которым отец делал чертежи. Он был шаткий, и поэтому, когда зажигался фонарь, заливая двор и комнату несвежим желтым светом, кусты, забор, ступеньки, вишни, стол, стулья, комод и сервант с выводком фарфоровых уточек — все легонько дрожало, как в квартире бабушки и дедушки, которые жили в городе, за мостом, возле железной дороги… Я просыпался, смотрел, как тени вишен змеятся на потолке, и ждал, когда все это лопнет, лопнет, как пузырь.

От столба дорога бежала вниз и, сузившись, виляла между деревцами вдоль канавы с высохшей речкой, обросшей камышом, между двумя большими березами, вдоль колодцев к лесу, за которым были бескрайние болота… тьма!.. только большая красная труба торчала и чадила, изрыгая желтый дым.

Там была фабрика. Ее начали строить пленные немецкие солдаты. Потом целая рота саперов пыталась очистить катакомбы от мин, но на них продолжали взрываться. Саперы ушли, ушел полк пограничников, появились стройбатовцы. Таджики и казахи разматывали проволоку, выламывали доски в заборах, крали кур и капусту, помидоры и огурцы, приставали к девушкам и детям, меняли что попало на самогонку, пили ее в канавах у больших сумасшедших костров, пели свои песни, дрались, что-то кричали, шатались в темноте, спотыкаясь и бранясь. Их отлавливали и увозили на гауптвахту, но они возвращались, или им на замену приходили другие, такие же оторванные, и концерт продолжался. Офицеры связи собирали свои провода, но концы не сходились с концами — провода и телефоны всегда пропадали, а в казармах появлялись пьяные шатуны. Орудия потихоньку демонтировали, боевые машины отогнали, штабные конюхи увели лошадей с пустыря. Полосатые древки, через которые военные спортсмены прыгали на скакунах, быстро покосились, облезли, попадали и долго сохли на площадке, сквозь щебень которой мало-помалу проступали болотные лужи, пробивалась травка. Лошадей и в помине не было. Зато сухие кругляши конского дерьма нет-нет да попадались. Одним солнечным днем, легонько подмоченным грибным дождиком и окрашенным радугой над болотами, несколько больших машин и автобусов увезли всех стройбатовцев. Стало тихо на несколько месяцев. Затем загремели по дороге грузовики с мусором и щебнем, потянулись к болотам. В одном из них был мой дедушка.

Я часами просиживал у окна, ожидая его синий ЗИЛ с флажком в колонне с другими, синими, зелеными… Они ехали по пять-шесть штук. Бывало и больше… Я считал, загибая пальцы, а потом показывал маме: во сколько проехало! Я слышал их приближение задолго: они надвигались как гроза.

Иногда моя тетя в босоножках выбегала к нему на обочину. Передать сверток с едой.

Я видел в окно, как она вставала у дороги, как останавливалась машина, видел руку деда с закатанным рукавом клетчатой рубашки, хлопала дверь, и машина неслась дальше. Из кузовов выпадали куски фанеры, опилки, летела пыль, просыпался щебень. Они ехали и ехали, сердясь, скрипя зубами. Так продолжалось годами…

Так часто и так много они ездили, что вскоре наша свалка стала самой величайшей во вселенной.

Но все равно болота оставались, болот было все еще много, — болота не уменьшились даже на четверть.

Они были огромны…

Болота…

Болота меня не отпускают; держат, как они держали землю, которую дед с отцом отвоевывали у них. Они засыпали болото песком, землей, удобрениями, сажали картошку, снимали урожай, другой, а потом болота поднимались и заливали их участок, и старый огород в придачу, будто напоминая, кто здесь хозяин, будто заявляя, что сдали землю в аренду и в любой момент могут отобрать ее.

Так и я…

Они меня держат, я пропитан их сыростью, мое сердце с плесенью, в колодце души — ряска, вонь этих болот въелась в мою кожу и волосы, все внутриличностные операции скрипят, как ржавые петли, — это все моя беспомощность и самокопание, презрение к себе самому. Внутри себя нахожу муть и тину болот и свое отражение в этой грязной жиже. Это страшно. Потому что я ничего не могу изменить; рано или поздно болота во мне поднимутся и поглотят, заберут то, что им принадлежит. Ничего не поделаешь; сколько ни вейся волчком, конец один. Все вокруг назовут это смертью. Для меня это будет просто призвание. И никто не будет знать, что именно со мной произошло, и насколько ужасно это было…

Я боялся их… По вечерам я подходил к окну, вглядывался во мглу. Смотрел за огород, туда, где стеной вставали мрак, лес, и воображал, как лося может запросто поглотить трясина, если он оступится. Меня пробирал озноб, когда я воображал, что меня болота тоже могут засосать быстрее, чем лося. Я боялся, но при этом еще и гордился тем, что мы жили у болот, потому что верил, что мы жили на Краю Света…

вернуться

40

«Нептун» — немецкий старинный мотоцикл.

49
{"b":"265166","o":1}