В библиотеке она убирала пыль, перекладывала книги с полки на полку, старик назвал это архивной работой. Устроила такой кавардак, даже обрушила несколько полок, при этом поранила руку, ей потребовалась медицинская помощь. Затем она сказала, что нужно построить несколько полок, и это почему-то должен был сделать я. Когда я возился с полками, она все ходила вокруг да посматривала. Потом заключила: с руками я не дружу. Похоже, это и был первый крестик, который она вышила на канве списка моих недостатков.
Вскоре к ней приехала подружка, из этой же студенческой братии, она тоже кого-то там воспитывала, каких-то мальчиков, которые за нею в душе подглядывали… Эта была из Москвы. Была она еще ужасней. Сплошной Булгаков. Незамедлительно последовало сравнение нашей деревни с домом Булгакова. Она меня поразила своим арго: «маза», «выдвиже» и так далее… Была она какая-то активистка в прошлом, сама произнесла другое слово — ужасное, отвратительное — «выдвиженка»! В ней все было такое — «выдвижное»… Нижняя губа, брезгливо выдвинутая, большая грудь с эрректными сосками, которые пробивались сквозь ее лифчик, толстый зад, ходивший во все стороны, точно старался разболтать равновесие моей сонной жизни. Стены замка начинали двигаться и вибрировать, когда она ходила из холла в холл, громко выкрикивая: «Господи! и как тут жить! Го-о-осподи! это же тоска и коклюш! кино и немцы! мама, не горюй!»
Я впервые от нее услышал, что есть такая певица Zemphira, и мне в один голос сказали, что я обязан прослушать кассету! Вслед за кассетой мне вручили книгу, которую я тоже должен был прочитать. Это был продвинутый писатель, о котором я тоже никогда ничего не слышал. Пелевин какой-то, Поколение Пи, Чапаев и Пустота, чушь несусветная, но сделал вид, что прочел…
Этот безостановочный кошмарный треп московской бабы меня мучил каждые выходные — я не мог этого выносить, убегал в лес, запирался и не открывал… Она привезла нам свежие вести о том, что Гоголь был педофилом, и это доказано. Пушкин тоже. Ведь Татьяна Ларина была ребенком. Нашли черновики, откопали прототипа чуть ли не из какой-то могилки в какой-то глубинке, установили, что, дескать, была такая вот девочка в соседнем имении, недалеко от Михайловского. О ней-то все и написано! Так, мол, все и было. Утверждала, что делали какой-то анализ текста (думаю, при помощи какого-нибудь излучения бэте). Установили, что Евгений Онегин — произведение, во многом предвосхитившее Лолиту, которую Набоков, кстати, украл у какого-то австрийца, потомки которого теперь пытаются содрать с потомков Набокова возмещение за вопиющий плагиат. Выдавала как из рупора, голосила, как оголтелая, все это было похоже на сводки «СПИД-инфо». И этого было так много, всего такого, кубарем влетающего в мой прокуренный череп, что меня даже тошнить от всего этого начало, как от быстрой езды. Все это с московским говором, крикливо, не слушая, затыкая на полуслове, и хмыканье на каждом шагу: «Алкоголики-наркоманы, полный отстой!»
Меня она записала в отшельники, провинциалы — короче, лох педальный!
Вот это последнее я подслушал случайно, из окна, и сразу обрадовался: слава богу! Стоял у окна и, примитивно радуясь, подслушивал, осторожные взгляды кидал. Они прогуливались за замком, питерская девушка пыталась оформить свои странные противоречивые чувства по отношению ко мне, а московская крыса сказала:
— Даже думать забудь!.. лох педальный!.. всю жизнь будешь мучиться!.. Тебе это надо?.. Та же русская бытовуха-чернуха!.. Нищий художник!.. Не насмотрелась на них в Питере?.. Поезжай в Москву, сходи в ЦДХа,[37] может, поймешь… И что тебе в жизни-то надо?.. — вздыхала она по-бабьи, очень деланно. — Чего ищешь ты, дэвушка?
Тут питерская ляпнула нечто такое, от чего меня в пот бросило, и понял я: окажись в руках этой тихони, законопатила бы она меня, запечатала бы в однокомнатной квартирке с общим туалетом каким-нибудь да на рынок на «жопике» за картошкой с помидоркой гоняла бы! Что она там брякнула, взъерепенясь, я не помню, может, и не уловил самих слов, но суть, суть-то от меня не ускользнула! Материализм и обустройство собственной задницы — вот что там было! Не меньше, чем в той московской выдвиженке, только завуалировала она его иконками да скромностью напускной, вот и все.
Тогда же, вечером уже, один, покуривая, обсасывая услышанное, рассматривая в сумерках оба образа этих молодых и столь прочно заматеревших женщин, я вдруг понял раз и навсегда, понял все и про питерских, и про московских: москвичи — это надутые вальяжные львицы, которые всегда себя важнее прочих считают, обо всем все знают, хозяева жизни, в общем, баре; а питерские — ядовитые змеи.
— Эх, — вздохнула московская баба. — Ну, а зачем тебе русский?.. Чтоб устроиться в этом капиталистическом мире, мужик нужен практичный, а не фантазер-наркоман!.. Лучше, подруга моя, ищи себе датчанина!.. надо идти дальше… по-новому устраивать жизнь!.. В Европе! Потому как Россия, милая моя, в жопе! Жить в ней — себя не уважать! Лучшие люди из России давно уехали… Вот и нам, раз уехали, зацепиться надо!
Так она сама и поступила. Показала пример. В две недели дело было сделано! Познакомилась с каким-то датчанином, прыщеватым тормозом в очках, который возил ее на маленькой «шкоде» в кафе «Макдоналдс», в какую-то «французскую шоколадницу», а потом — в кино! На фильм с динозаврами! Она с ним познакомилась в доме культуры своего Миддельфарта, в шахматном кружке. Подъехала к нему на кривой козе: а научите-ка в шахматы девушку играть, молодой человек. Ну и юбку задерите заодно, что ли, — я так себе это представляю. Свою жизнь она моментально устроила. Зацепилась в Миддельфарте, ее муж — инженер, она ходит в школу для эмигрантов, где с себе подобными крысами из Свердловска, Ростова, Пскова плюется, поливает грязью все: Данию, мужа, язык, все… Теперь ее от всего тошнит, потому что она еще и беременна… Я видел ее в супермаркете, она расталкивала всех пузом с таким видом, будто у нее в животе бомба. Да, для нее я лох педальный, это точно!
…
…
…
Сколько раз мне снилось, что я их драл, обеих! Это вообще…
Мне так дурно было потом весь день, некуда было деться… куда ни пойду, всюду вспоминаются эти кошмары, мерзкие, отвратительные, такие студенческие потрахульки, как в какой-то общаге, при свете шестидесятиваттной лампочки, под музыку какого-нибудь идиотского альбома либо Генезис, вроде Уммагумма, или еще хуже Пинк Флойд…
Но ведь так оно все и проходило у нас в те годы — в подвалах, на хазах, с пивом или в лучшем случае сухим вином, бывал портвейн, чаще блевали, чем что-то могли… Да, так вот убого и было наше прошлое.
Теперь даже те, кто никогда и не принимал участия ни в чем подобном в своем целомудренном прошлом, не отмоются. Они все равно уже примыкают каждой перепонкой ко всему этому общему сраму. Даже если есть среди нас такой чистый человек, который несет и бережет свое прошлое, как вымпел или кубок, с которого каждый день сдувает пылинки, хочет он или не хочет, но и его прошлое уже слилось с всеобщим прошлым, и, как кусок угля, принадлежит куче, и будет сгорать в одном большом пламени, превращаясь в золу. И не имеет значения, чье прошлое не понесло шлака, а чье выделило сколько-то мерзкой руды, — все равно, все равно — так много шлака от нас всех останется, что это уже все равно… Все, что от тех времен осталось, это бесконечный укор одного моего знакомого, который за бутылкой любил так извилисто бросить свой горький камешек в огород нынешней молодежи, мол, нам раньше бабы давали за одно то, что мы пели Сидя на красивом холме да читали Генри Миллера, а теперь…
И от этого я бежал тоже!
Но меня всюду настигала моя собственная болезнь. Записки, этот непрекращающийся понос души. Мне постоянно нужны были бумажки утереть дерьмо, которое из меня так и лилось. Куда бы я ни шел, я таскал за собой чемоданы незримых книг, за мной вприпрыжку следовала стайка моих воображаемых героев, и всюду я обязательно находил какое-нибудь живое существо, которое в какой-то момент, неосознанно для себя, становилось для меня идеальным зеркалом, в котором я вдруг видел свой подлинный образ, но будто бы искаженный. И лгал себе, что меня опять не поняли, что меня опять не разглядели, в то время как наоборот: как раз разглядели, и поняли, и увидели все мое невежество, ничтожество, недоразвитость членов, уродство, немощь, болезнь. Всякий раз я старался удалиться в гордом молчании. Найти себе успокоение в какой-нибудь мысли, которую начинал пестовать, доводя собственный ум до такой белоснежной чистоты, что даже каток, на котором проходят выступления фигуристов, не выглядит столь ровным и гладким, как гладь мной укатанной мысли, под прессом все возрастающей ненависти к себе.