Она откровенно призналась, что считает Ханумана обманщиком; он не верит в Яхве, не верит в Элахима, не верит вообще ни во что, даже в Будду своего не верит; она сказала, что он — самозванец, не беженец, а аферист.
Попала в яблочко!
Сказала, что он хочет использовать ее, веру, обстоятельства, он хочет просто использовать всех. Потому что он такой. Но у него ничего не выйдет. Потому что, как она считала, он обязательно будет наказан. Потому что рано или поздно все получают воздаяние за грехи и поступки свои.
Она сказала, что: а) ей его жалко, потому что он оступился и теперь падает, и чем раньше он поймет это, тем лучше, а чем позже он поймет это, тем больнее будет падение; б) она не такая девушка, которую можно водить за нос, потому что у нее глубокий духовный опыт и она все чувствует!
Да, она была права, эта рябая юлландская баба; да, эта жирная хуторянка, отец которой чинил тракторы и доильные аппараты, она была права. Поэтому пришлось ему с ней завязать… Но ничего… Баб было много…
Он ухлестывал еще за одной параллельно. Ей было прилично за двадцать. Какой, ей было под тридцать! У нее был богатый опыт. По глазам было видно. Особенно, когда она их поднимала: сперва глаза, потом откидывала прядь волос, а потом губку приоткрывала… Она была достаточно испорчена. Диско-девочка. Знала вкус семени, и ей хотелось чувствовать большой член промеж грудей. Она работала в книжном, в отделе канцелярских изделий. В крохотном городишке, как Фарсетруп, только еще меньше. Не город, а киоск! И кому там такой магазин нужен был? Тоска… Проливной дождь… Ангары в полях, тракторы, воронье…
Хануман приходил к ней поболтать. Брал меня с собой для прикрытия. Мы вставали возле книжных полок, брали в руки Ван Гога, листали, листали, он косил, делал вид, что что-то мне объясняет. Когда она к нам подходила, он произносил высокопарно, что разъясняет мне тайну вангоговского мазка, и затем они оставляли меня с Ван Гогом, уходили болтать о своем, я ставил Ван Гога на место и уходил в никуда.
Он пытался ее соблазнить, но она в последний момент вывернулась и выскочила — буквально в один день! — замуж за мальчика девятнадцати лет! Это был младший братец рябой толстухи! Я был знаком с мальчишкой, мы пару раз пили пиво в порту; он рассказывал, что работал почтальоном, сочинял песни, играл на гитаре и сильно краснел. Он был романтик, романтик на велосипеде, романтик с сумкой на ремне. Он говорил, что быть почтальоном — это очень романтично. Утром прыгаешь на велосипед, с первыми лучами солнца катишь и развозишь первые утренние газеты и письма, катишь себе и поешь… Он находил в этом романтику.
— Какой дурак! — кричал Хануман. — Мальчишка! Она старше его на шесть лет! Его одурачили!
На одной из вечеринок они объявили о том, что поженились. Хануман просто развернулся и ушел. Тихо вывернул по направлению к полю и пошел, пошел через поле, черпая ботинками говно. Ему было насрать на всё и на всех.
Он перестал пить чай, звонить, отвечать на звонки и вылезать из комнаты. Он читал газеты. Он приказывал, чтоб никто не включал музыку и телевизор. Он слушал радио, ловил какие-то странные радиостанции. Он пытался изобрести беспроводной Интернет. Он часами просиживал у окна, просто глядя на кукурузу. Он смотрел, как росла кукуруза. В его лице росло ожидание.
Мы тоже затаились и ждали, чем это все кончится.
Когда за ним и Непалино приезжали сектанты, чтобы вытащить его с утра пораньше на прогулку с дежурной раздачей журналов, он уходил в туалет и там оставался до тех пор, пока те не убирались без него. Я слышал их изумленные голоса в коридоре, потом слышал изумленные шаги по гравию, слышал, как хлопали дверцы машин: одна с таким сдержанным негодованием, а другая — с обидой. Потом Хануман возвращался в комнату, заваливался и дрых до полудня. Проснувшись, он долго валялся, курил и пил свой чай со сливками, заставлял Непалино снова и снова варить его, а надувшись чаю, принимался шататься по лагерю без цели. Все время бранился. Цеплялся к людям. Издевался над всеми. В его глазах мелькали какие-то огоньки. Вспышки, всполохи бешенства…
От безделья он стал вытворять странные штуки. У него завязался роман с женой иранца Эдди. Он придумывал всякие способы, как бы отправить того куда-нибудь, чтобы тут же забраться ей под юбку.
Самое противное, что вся его изобретательность шла почти всегда через меня. Я так или иначе оказывался вовлеченным в его проделки, помогал ему осуществить его комбинации. Одна из них была до бесчеловечности жестокой… жестокой по отношению ко мне, конечно.
* * *
Хануман решил сплавить Эдди по делам на свалку, чтобы как следует оторваться с его женой. Хотя бы на местную свалку.
Он сказал его жене, чтобы она послала его за чем-нибудь, за какой-нибудь вещью для комнаты. Та придумала торшер. Дескать, света в комнатке мало, старшему ребенку надо делать уроки и так далее.
Стала пилить Эдди.
Тот хотел было сгонять в секонд-хенд, но она сказала: глупо покупать то, что можно бесплатно принести со свалки. Вон, мол, соседи со свалки постоянно носят всякие вещи — и совершенно бесплатно. Она сказала, что деньги еще пригодятся, чтобы поехать куда-нибудь или чтобы обживаться тут. Чтобы покупать такой торшер, совсем не обязательно было идти и тратить деньги в секонд-хенде. Все ходили, мог бы и он. Отчего нет?
Для Эдди это было целым приключением. Он никогда не ходил на свалку. Он почти никуда не ходил. Раз к зубному, другой раз — в магазин. А так сидел целыми днями дома да зубрил датский. Он боялся всяких контейнеров и заборов. Он через лужу-то перепрыгнуть не мог, что уж говорить о заборе, который надо было перелезть.
Он думал несколько дней.
Она продолжала пилить.
Он думал…
Затем мне Хануман сказал, чтобы я как бы случайно подъехал к Эдди с разговорами о свалке, что, мол, собираюсь посмотреть там кое-что, мол, там новый контейнер завезли, куча всего.
По плану Ханумана Эдди должен был клюнуть. Один бы он не пошел, а вот со мной, поскольку у нас сложились недурные отношения, он бы пошел.
И точно. Эдди клюнул. Мы договорились идти вечером на свалку. Он готовился к этой вылазке, как армия союзников к высадке в Анцио в 44-м! Он начал готовиться с предыдущего вечера и готовился всю ночь. Собирался как в экспедицию.
Идти было до смешного недалеко. Свалка была на окраине города.
Хотя Фарсетруп настолько мал, что говорить, будто у него есть окраина, просто смешно! Он сам по себе был окраиной чего-то; меня постоянно томило ощущение, будто тут неподалеку (может быть, на месте библиотеки, туристического бюро или пожарного музея) что-то раньше было, нечто существенное, возле чего и возник Фарсетруп, как и ему подобные маленькие городки; возможно, какое-нибудь предприятие, какой-нибудь концерн или завод, но все это куда-то исчезло, оставив бесхозными эти строения. Особенно покинутой и ненужной казалась свалка.
Свалка была маленькая. На ней никогда ничего нельзя было найти толкового. Одна фигня. Тем не менее она была обнесена высоким забором с колючей проволокой и с огромной щелью в расползшихся воротах. Обычно перелезали по дереву. Так и мы полезли.
Хануман все рассчитал. Я должен был подвести Эдди к одному из контейнеров, самому большому и самому пустому; должен был сказать, что это был как раз тот контейнер, который был нужен Эдди. Я должен был помочь Эдди в него влезть — по моим плечам, шее, голове. Для этого я одолжил у Ивана шапку и куртку.
Эдди перелез.
Хануман сказал, что Эдди начнет ползать впотьмах по контейнеру. Хануман был уверен, что так как у Эдди было плохое зрение, то он сверху не разглядит, что внутри нет ничего для него нужного, и прыгнет.
Так и вышло. Эдди прыгнул в контейнер.
Тут-то, считал Ханни, Эдди и должен был попасть в мышеловку.
Так и случилось. Он с трудом влез внутрь, а оттуда без посторонней помощи он никогда не вылез бы. Расчет был точен.
По инструкциям Ханумана, как только Эдди попал в ловушку и пока он этого еще не понял, а только начал шарить в сумерках по контейнеру, как слепой крот, я должен был ему сказать, чтоб он вел себя как можно тише, замер и не двигался некоторое время, потому что якобы кто-то идет, какие-то люди, возможно, сторож.