Да что библиотека, староста по совету ли кого или по верному своему разумению основал ремесленный клуб с крошечным членским взносом. Вначале в клубе были одни скандалы, приносили водку или приходили пьяные. Однажды вольновские сапожники избили маячных, сводя какие-то счеты о девках, но с каждым собранием в клубе становилось спокойнее. Пили чай, играли в шашки, в дурачков в карты, изредка танцевали под гармонию. Перезнакомившись, начали сознавать свои общие интересы, обсуждать их.
Пожалуй, и было бы все хорошо и пошло бы дело, если бы не припутался к клубу Чебурыкин и не начал головы сверлить. Понесет цирюльник слова разные и верные будто, а будто и околесина, злобу развивает, а утоления не предлагает никакого. Стали резонить его, чтоб отделаться: какого, мол, ты лешего, ремесленник, — втираешься только, а тот все права свои языком излагает: де заработок мой от ручного уменья моего имею, так кто же, мол, я, по-вашему?
Ему на это: попы вот в волосьях и с бородами ходят, а деды наши и ножниц не знали, а ты, неприкаянный, только морды человечьи пакостишь, да еще в мастеровые лезешь. Чужой ты нам, козлиный маляр, — это уже в сердцах ему сапожники говорили.
Одним словом, покуда Чебурыкин насмешничал только вообще над людским естеством, клуб продолжал работать; ну, а когда из людских естеств стали у цирюльника всплывать то городской голова, то судья, то исправник — клуб предложили закрыть.
Задумал Иван Маркелыч город удивить своей ремесленной управой. Месяца за полтора до святок начались приготовления к вечеру-елке, который должен был состояться в одной из городских гостиниц. Для детей, кроме раздачи грошовых подарков, готовили спектакль, в котором и я участвовал, исполняя роль девочки.
Настал столь жданный день. В битком набитом зале, впереди елки, поставленной у стены, было расчищено место для нашего представления. Декораций, конечно, не было; были стол, табурет и скамейка За скамейкой — дремучий бор, куда меня, Аленушку, завезла и бросила злая мачеха. На мне красная юбка моей матери и ее же белая кофточка. Зрители верили мне, что я девочка, так же как Мише, сыну Ивана Маркелыча, в вывернутой мехом наружу шубе, что он есть настоящий волк. Страшная Баба-Яга была действительно страшной. Миша-волк не по ходу пьесы прижимался ко мне, а у меня по телу ходили мурашки, когда появлялась с паклевыми волосами, с маской на лице, верхом на метле злодейка Яга.
Зала гостиницы была полна человеческого тепла и праздничного удовольствия. Вплотную до самых окон сидели и стояли зрители. Окна белели густо промерзшими узорами. В открывающуюся на лестницу дверь врывались клубы пара.
Излагая свою роль, я увидел в детских рядах Таню. Она не спускала с меня глаз, — серые, большие, ночью казавшиеся темными, они не отрывались от меня и отражали в себе мои актерские переживания. Близость друга-девочки дала мне подъем и увлечение игрой. Страх, что я забуду слова роли, исчез. Я превратился в настоящую Аленушку, очутившуюся в лапах лесной старухи.
Яга ложится спать на печку (на стол, по условиям сцены), охает, кряхтит, стучит клюкой о накаленные кирпичи печи.
— Так смотри же, Аленка, не проспи: чтоб и хлебы вовремя испечь, и воды натаскать, и баню вытопить, — говорит Яга, засыпая.
Успех у зрителей огромный. Передние детишки затаили дыхание. И страшно и весело. Отсюда в пьесе мое лучшее по эффекту место (пьеса сочинена по сказочному материалу Маркелычем).
Родная матушка, будь ты жива, ты спасла бы твою дочку. Мама, мама… — прямо в глаза Тани проговорил я этот призыв, и в зале послышались всхлипы.
— Ах, нет, я не буду спать.
— Буду волка ждать, — воскликнул я, полный надежды на спасение. И навстречу Мише, путающемуся в шубе и ползущему из-под стола, кричу уже радостно:
Серый волк идет,
Он меня спасет.
Баба-Яга в страхе бросается с печи (со стола) и уползает в полном бессилии. Серый волк мчит меня сквозь лесные чащи к задней стене, за елкой.
В зале шумное удовольствие, — завозились, запрыгали ребятишки от благополучного конца, всем стало радостно.
Ко мне протискалась Таня. Она возбуждена, щеки ее румянились, глаза блестели. Трогает меня за руки и говорит в самое ухо:
— Ты был такой хороший, совсем особенный. Следом подходят мой отец и Анна Кондратьевна.
— Ну, что, напрыгался, сыночек? Доволен? Вот и хорошо, — говорит отец, трогая мою голову, — теперь домой пора.
Я как во сне. Ничто не похоже на всегдашнее. Снимаю юбку и кофту; отец заворачивает их в узелок.
Возвращаемся вместе на Малафеевку. Ночь трескучая, словно из хрусталя тонкогранного. Небо и земля сверкают кристаллами снега. Полная, бегущая следом за нами луна. Сиянием пронизаны даже тени от нас, домов и деревьев. Каждая ветка, каждая прядочка волос, выбившаяся из-под платка Тани, оконтурены инеем. Хрустит под ногами снег.
Мы оставили далеко сзади себя старших. Мы бежим, греем ноги, хлопаем руками. От бега и резкости морозной мы устали. Беремся за руки, как конькобежцы, и в ногу шагаем, близко прижавшись друг к другу.
— Ты никогда не был такой хороший, как сегодня, — говорит Таня, — а я? — вскидывается она на меня вопросом.
Я растерянно-радостно смотрю на Таню, на ее улыбающееся лицо и тоже улыбаюсь.
— И ты тоже, — говорю я, целую девочку и чувствую, что это мой настоящий, верный ответ.
Таня сделалась серьезной. Мы остановились на Камышинке у перил моста, в кружевной полутени, падающей от деревьев.
— Я обещаю тебе, что я всегда буду тебя любить, — неожиданно не по-детски торжественно сказала Таня, сжимая мою руку. — А когда мы станем большими, тогда мы женимся и будем всегда вместе.
Я чувствовал сквозь варежку, как дрожала ее рука, и как вдруг застучало у меня в груди, и как мне сделалось дорого это милое лицо и вся она родная, близкая девочка. А где-то в глубине встало сознание тайны происшедшего, тайны ото всех.
— Ты сделаешь так же, как и я? — настойчиво воскликнула Таня.
— Да… — сказал я.
В ночи словно что-то треснуло пополам, как стеклянный шар: Таня, как бы клянясь в обещании, поцеловала меня, плотно коснувшись моих губ.
Треснуло это во мне: где-то, за кристальной морозной ночью, покинуло меня мое детство. И на сердце у меня первая печаль оттого, что я счастлив…
На Вольновке застучали палки караульщика.
— Дедушка ждет нас, бежим к дедушке, — словно радуясь случаю, воскликнула Таня.
Мы бежали серединой улицы. Московская была пуста, но в некоторых домиках сквозь щели ставней виднелся свет. В Хлыновске ложились рано: зимой и летом с темнотой вместе. Исключение составляли ремесленники, засиживавшиеся за спешной работой, да в редком доме грамотей либо начетчик какой, упиваясь книжной мудростью, коротали ночь. В описываемую ночь давали себя знать святки. Мы подбежали к Михеечевой улице. Через ее пролет, в следующем квартале, на белизне снега маячила тень Андрея Кондратыча и чокали его палки.
В это время из-за угла от Волги бросилась к нам темная масса животного, по хрюканью которого мы определили его свиньей. Быстрота и неожиданность этого появления помешали мне разобраться в очертаниях мчащейся на нас массы. Дополнившее наш испуг было и то, что бег этого животного был направлен на нас; вначале свинья бежала наперерез нам, и, казалось бы, ее ближайшим путем была Михеечева улица, она же, поравнявшись с нами, быстро свернула перпендикулярно к нам, шмыгнула между наших ног и бросилась к порядку домов.
Таня и я упали от толчка в наши ноги. Когда я поднялся, свиньи нигде не было видно, верно, она исчезла в одну из ближайших подворотен… Чуть не плача от испуга, Таня шептала:
— Это оборотень… Он хотел нас утащить или съесть… я не знаю, что они делают, но это был оборотень.
Андрей Кондратыч, услыша наш крик при падении, прибежал к нам и был удивлен нашему сообщению. Забавно, что Таня и я по-разному передавали описание свиньи: по ее выходило, что свинья с белыми пятнами и с оскаленной пастью, я же запомнил черно-бурую массу, которая только у головы казалась немного светлее. Пасти я не видел, но видел два резко торчащих уха, острых, как палки.