Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Распеканция была большая потом среди своих. Да разве за ним уследишь — не запретить же парнишке полку веселье нести. Да и в полном порядке он себя провел, прицепиться не к чему… Кузяха у нас теперь свой, полковой.

Одно из запомнившихся мне за жизнь в Петербурге впечатлений — это бани, куда меня водила мать.

Шум банный от массы моющихся делается похожим на какой-то лай, если закрывать и открывать уши. Плеск воды. Нас, малышей, не так много, — мы полощемся на полу, а кругом одни мамы, и толстые и худые, розовые от мытья, на лавках, на полке… Воды лей сколько хочешь, и это так весело…

Однажды к вечеру, возвращаясь из бани, зашли мы за отцом в казармы, да и укрыться немного от падающей с неба слякоти. В казарме свободный час. Солдаты обступили, захватали меня на руки, побежал один со мной коридором… Желтые языки ламп мигали среди человеческой духоты, бросая по стенам зигзаговые тени. Я брыкался, рвался с рук. Мне было жарко, душно, закутанному для улицы. Наконец, когда мой крик перешел уже в плач, мой тиран спустил меня с рук… Группа других, веселящихся мною ребят, опять добиралась до меня.

Всякая игра требует дисциплины, требует обоюдности — здесь это было насилием надо мною, игрою кошек с мышью. Я был возмущен.

— Злые, нехорошие, — кричал я. — Пожалуюсь на вас Ивану Михайловичу.

Я был как раз возле двери в канцелярию. Я прислонился к этой двери. Жаловаться я, конечно, не хотел — это было сказано, чтоб чем-нибудь остановить замучивших меня людей. Иван Михайлович поймет и защитит меня, из уваженья к нему меня оставят в покое.

Надавливая спиной на дверь, я продолжал отбиваться от нападающих. В это время произошло обидное, кощунственное для моей веры в поведение любимого мною человека.

Дверь за мною приоткрылась, и чья-то рука схватила меня за ухо. Солдаты захохотали, как табун лошадей, а когда я повернул голову, чтоб увидеть нового мучителя, чьи пальцы держали мое ухо, — предо мной было улыбающееся лицо Ивана Михайлыча, в тот момент это лицо показалось мне искаженным гримасой издевательства также по моему адресу.

Я вырвался, что было силы, побежал по коридору, крича, вероятно, истерически от обиды и одиночества — ибо никто из солдат не посмел меня тронуть в моем бегстве, бросился в колени отца с криком: «домой, домой».

Отец был готов. Взял меня за одну руку, лаская и уговаривая, в другую узел со щами и кашей, и мы пошли домой… По дороге меня ожидало другое приключение.

Слякоть продолжала свое дело. Шлепалась о заборы изморозь. Ветер свистел в крышах домов.

Прижавшись к отцу, я успокоился. Погода меня развлекала, а близость настоящего своего человека отодвинула потрясшее меня событие на задний план. «Сережа не позволит никому причинить боль сыночку»… Снег и усы отца щекотали мое лицо.

Мать шла рядом…

После грязной слякоти, после шума людей, возле лампы нашего мезонинчика будет тихо и спокойно… Ужин… Потом калачиком свернусь на сундуке. Покроют меня теплой шалью и, засыпая, долго буду слушать гудящий низкий голос отца, рассказывающего матери о своем казарменном дне…

Книжка — новая азбука — под подушкой…

Мы продолжаем идти вдоль забора деревянными мостками. Я не заметил, откуда появилась человеческая фигура — догнала ли она нас сзади или вывернула из-за угла от фонаря.

Отец солдатским шагом отступил в грязь, сделал полуоборот и вытянулся во фронт.

Пройдя несколько шагов от нас, фигура кликнула отца к себе.

Выбравшись из грязи, отец поставил меня и узелок на мостки к матери и с выправкой подошел к позвавшему.

Теперь я рассмотрел светлые пуговицы на шинели военного.

Я только слышал резкий голос и ответ отца, отрапортовавшего полк и роту, и еще слова отца:

— Так точно. Слушаюсь, ваше-скородие.

И, отбивая такт, отец, не подойдя к нам, зашагал обратно к казармам.

Мы с матерью стояли у фонаря.

Что произошло нечто неприятное, я понял по слезам матери.

Этот злой человек отправил моего отца под арест. Похитил и разлучил его с нами. И он, мой папа, беззащитен. Это — продолжение происшедшего со мной… Игра в солдаты, это мне казалось приемлемым, но причинять этим страдание — это не вмещалось в мой детский ум и казалось ненужно злым и недостойным игры…

На мезонинчике, на сундуке я часто просыпался, звал отца. Грозил злому человеку.

Мать сырым полотенцем смачивала мою голову. У меня был жар. Красные точки крутились передо мной, становились шарами, шары лопались искрами, засыпая мою голову. Сквозь горячую мглу тянулось ко мне чье-то лицо, оскаливая зубы… То махало предо мной головой Кручинина. — Эх, Кузяха… Ай, Кузяха…

Щелью Невы врывались ветры. Крутили над городом мозглявые тучи. Дышали карельские болота, наполняя одурью подвалы гранитных зданий. Одурь подымалась в этажи с зеркальными окнами, приказами, проектами, сплетнями, лилась по стране. Безвольная, как туман, и чужая стране.

Неистовствовал Медный всадник, шевеля искаженными губами над опустевшим детищем Петра, вдувал, казалось, Медный всадник медными легкими в мертвые каналы, башни и шпицы свою пьяную энергию, и ухало от его дыхания в пролетах Новой Голландии, выло под аркою штаба, взметывало крылатую колонну площади и прорывалось по Зимней канавке на простор Невы, деля сокровищницу человеческих творений от вросшего в площадь дворца.

При спущенном дежурном свете по стенам дворца корчились люди и лошади баталий побед Петром рожденных полков. Вздрагивали от бродящих покоями воспоминаний постовые гвардейцы. А в низком угловом кабинете, выходящем окнами к бастионам крепости, потомок Петра чугунным упрямством сдерживал взъерошенную убийством отца Россию. Перед ним через стол в таком же кожаном кресле, как и царь, сидел, выделяясь ушами, великой и загадочной воли человек. Медленно, скрипя ржавыми колесами, поворачивался Санкт-Петербург на русское — слишком русское…

В казармах Новочеркасского полка сожалели о болезни ребенка. Приходил военный фельдшер, качал головой над больным и оставлял бутылку микстуры. Болезнь была первая, упрямая — жить иль не жить. Во сне или наяву виделось мне лицо Василькова надо мной, потом Иван Михайлыча…

Красный и синий шары летали у потолка, но все это как бы вдали, в стороне, во мне же решалось что-то новое, сложное, без моей на то воли и без моего участия…

Однажды в доме раздался грохот, разбудивший меня. Я вскочил на сундуке, закричал в испуге. Матери, подоспевшей ко мне, я пытался что-то сказать и не мог: гортань сжималась и не пропускала звука, я не мог выговорить слова — я стал заикой. Возник новый фактор, так или иначе обусловивший развитие характера в дальнейшем, чрезвычайно отразившийся на самолюбии школьного возраста и усиливший переживания внутри себя. Потому, вероятно, в дальнейшем так полюбил я мелодию, звуковую тягучесть — песню. Под нее романтизмом окутывалась для меня жизнь, вещи приобретали особенный смысл и особенное типовое построение, что и пробудило во мне с детства любовь к предмету-вещи и открыло для меня интимное содержание и выразительность любого предмета-явления… Может быть.

Как-никак, а бывает в Петербурге хорошая погода. Бывало, с конца февраля заиграют золотые зори над Петропавловской крепостью. Красно-кровавыми хвостами и клубами подымутся они до зенита — как испарения из казематов, молчаливо скрывающих могилы правящих и бунтующих.

Сегодняшний злодей, завтрашний правитель — перепуталась кровь в каменных стенах, как в закатном февральском небе над Петропавловской перепутались багрянец и желтизна зари, полыхающей до зенита…

Весной, на островах, над оголенными еще деревьями появится синее бездонное небо… Повеет теплом над ржавой Невой, вспученной морским ветром. Понатужится Ладожское озеро, и закорежится ледяной покров реки… Почки набухнут — вот-вот и они лопнут — пахнет тополиными почками…

— Мама, — вскакивает на сундуке ребенок, — мне нигде, нигде не больно.

23
{"b":"265131","o":1}