гвардеец и аристократ! Но вы, все-таки вы изменили присяге, а я умру славной смертью, как честный солдат.
— “Присяга”, “долг”, “честь”. Я, полковник Александров “порядочный человек и офицер”. Я, например,
не мог жениться на гувернантке, на горничной. За это выгонят из полка, перестанут принимать в обществе. А
заразить гувернантку сифилисом и сделать ей ребенка можно. А быть педерастом и развращать кадет — можно.
Мой долг, например, взять вас за воротник и отправить куда следует, врага моей родины и народа — я все-таки
не могу. Зачем вы мне все это рассказываете? Уж лучше бы не знать.
Печерский сидел на кровати, откинувшись к стене, упираясь затылком в стену. Теперь он говорил тихо,
почти шопотом.
— Все равно. Понимаете, все равно. Гимназистом, в Воронеже, я из упрямства, из озорства спустился
первый на лед. Стал на лед и отбежал от берега. Лед трещит и гнется и синие трещины побежали. А итти надо,
итти, только не стоять на месте. Вдруг доберусь.
Он схватил чашку, выпил и с горечью и злобой сказал;
— Какая сволочь!.. Какая сволочь! Дают явки к трусам, к падали. Все — сволочь. Вот только Наташа.
Одна — Наташа. Да что — всегда руки целовала, всегда я^для нее бог… Да, трещит лед.
— Зачем это вам? Кому это нужно? — печально и тихо спросил Александров. — Вот я живу в трех часах
от Москвы, станционный поселок, в двух верстах село, мужики. Бросьте вы все это. Пошлите вы Мамоновых и
Гукасовых… Вы ремесло знаете, вы шофер. Не пропадете…
За стеной почему-то затихли. Глухой голос удивительно чисто запел:
Есть одна любимая
Песня у соловушки…
— Есть еще выход, — устало и покорно сказал Печерский, — итти, признаться, не хочется. Опять какая-
нибудь ерунда. Вот и не иду. Все равно. Трещит лед… — вдруг он привстал и наклонился к Александрову:
— Все же вы меня выдали! Иуда!
— Жаль мне вас, а то показал бы вам — Иуду. Давайте поедем ко мне, — запинаясь сказал Александров.
— Все обойдется. У нас тишина, поля, ветер, русский ветер. Сейчас снег сошел, чорт ее возьми, русскую весну.
Каждое утро иду пешком на станцию, гляжу в небо и чуть не плачу. Восемь лет не знал русской весны. Точно
опять родился.
— Так, так… И все-таки вы меня выдали, — шопотом сказал Печерский.
— Слушайте, Печерский, бросьте, честное слово, бросьте. Жалко мне вас. С будущей недели начнет
работать наша артель. Маленькая механическая мастерская. Жить можно. Идите вы к нам. На кой вам чорт эта
гадость. Грязи и крови не оберешься.
Если бы не усталость и не легкая сонливость, Александров мог бы заметить странную перемену в
поведении Печерского. Печерский вдруг подтянулся и протрезвел. Он все так же устало и вяло цедил слова, но
произносил он их неестественно холодно и бесстрастно.
— В самом деле, поехать к вам… Здесь у меня жена. Простить ей и забыть. И все забыть… — Он встал и
сделал три уверенных и быстрых шага по комнате. — А слежка?
— Ерунда. Вы преувеличиваете. Вы — неврастеник, дорогой мой. Типичный неврастеник. Но это
пройдет.
— Пройдет? — спросил Печерский и продолжал совсем спокойно без тени волнения: — Вас не
побеспокоит — я открою окно. Душно.
Он открыл окно и вместе с сыростью в комнату вошел легкий, теплый ветер, отдаленный городской шум
и паровозные гудки. Лампа мигала под ветром и временами в комнате было темно.
Александров зевнул и сказал:
— Душно и ко сну клонит. Устаешь, знаете ли, за день. Много хлопот с этой артелью. На будущей неделе
откроемся. — Он положил голову на руки. — Придется мне, у вас заночевать, если позволите. Как-нибудь
устроимся.
— Пожалуйста.
Печерский ходил по комнате. Четыре шага вперед, четыре назад.
— Да вы сядьте или ложитесь спать. Кстати, у них тихо.
— Ложитесь вы. Вы — гость.
— Какой там гость. — Александров закрыл ладонью глаза. — Россия… Россия… И паровозы гудят здесь
по-другому. Другим голосом, другим языком. — Он прислушался к шагам Печерского у себя за спиной:
— Ладно. Поживем — увидим.
— Увидим, — странным голосом сказал Печерский. Он остановился позади Александрова.
За стеной звенело серебро и шуршали бумажки. Там шел счет, тасовали карты и слышно было, как
стучали краем колоды об стол.
Александров зевнул и повернулся к Печерскому. Секунду, а может быть четверть секунды, он видел перед
собой черную дырочку, дуло револьвера.
— Иуда! — закричал Печерский и выстрелил. Затем, рассчитанными движениями, он потушил лампу и
вскочил на подоконник. На секунду его поразила ужасающая тишина в комнате и за стеной, и он спрыгнул вниз,
в темноту, тишину и ночь.
— Ироды. Кто стрелял? — задыхаясь, спросили за стеной. Александров лежал на полу. Никто не ответил.
Тогда сильные удары потрясли стену и дверь сорвалась с петель. Но бывший гвардии полковник Павел
Иванович Александров — умер две минуты назад.
XIII
Был такой час, когда в ночной чайной на Смоленском, можно увидеть выехавшего поутру извозчика,
заночевавшего в Москве крестьянина и продрогшего от сырости вожатого с трамвайной станции. Был белый
день, пять часов утра. Окна чайной выходили во двор и упирались в кирпичную, отсыревшую стену. Кирпич
только розовел, отсвечивая на заре, и в чайной было полутемно. Проститутки, воры, бездомные бродяги и
пьяницы, затем ночные извозчики и сезонники, — маляры, плотники и землекопы схлынули еще засветло. В
чайной было пусто и сыро от сырых опилков и пролитого кипятка. В шесть часов по положению закрывали.
Половой зевал, прикрывая рот кулаком, и поглядывал на часы-ходики, помахивая мокрым, свернутым жгутом,
полотенцем. Два извозчика, крестьянин и вагоновожатый были ему понятны, неинтересны. Непонятен был
только худощавый гражданин в толстовке, бросивший пальто на стул, а фуражку на стол и положивший голову
на руки. Извозчики, не торопясь, допивали первый чайник. Утренняя езда начиналась в девятом часу.
— Пару и четверочку любительской, гражданин, — заказал молодой, обросший рыжим первым пухом,
извозчик.
— Гуляешь на все двадцать? — спросил второй. Он был постарше, в неопределенном возрасте, между
сорока и шестидесятью.
— Много не нагуляешь без почину.
— Без почину. А я вчерась у Трухмальных рупь ни за что отдал. Такой мильтон попался — не дай бог.
— Учить вас надо архаровцев, — назидательно сказал вагоновожатый, — все уши обзвонишь, а вам хоть
бы что…
Разговор оборвался. Извозчикам хотелось продолжать, но говорить собственно было не о чем. Потому
молодой извозчик повернулся к крестьянину и легонько стукнул его в бок.
— Откеда землячек?
— Сергиевские…
И опять не о чем было говорить, но от привычки к вынужденному безделию в ожидании седока, сами
собой явились беззлобные шуточки,
— Богатые вы там черти… Дачники.
— Богатые? — удивился крестьянин.
— Хошь сменяемся. Ты на облучен, а я с твоей бабой лягу.
— Богатые…
— А то нет. По вашей милости овес в три рубля стал. Гужееды.
— Вот, говорят, при советской власти денег не стало, — задумчиво сказал старый извозчик. — Возил я
зимой одного на бег. Шуба енот архиерейский. Шестнадцать годов по Москве езжу — не видал.
Половой принес чайники. Непонятный ему гражданин в толстовке, подпирая руками голову, смотрел в
окно, в глухую кирпичную стену. Перед гражданином стояла бутылка клюквенного кваса и стакан.
— Здесь спать нельзя, — на всякий случай сказал половой.
— Я не сплю. Дайте чаю, — сказал гражданин и поднял голову. — Дайте чаю.
— Может, ситра? Освежает.
— Чаю.
Половой вытер грязным полотенцем стол и, выбрасывая ноги, не торопясь, пошел к стойке.
Гражданин в толстовке опустил голову и рассеянно слушал заглушенные голоса:
— И вот как оно получилось. Пишут мне бумагу и спрашивают: “Кто у вас председатель и как ему