В этот день она сразу направилась к постели старушки, больной воспалением легких. Еще недавно старушка была совсем плоха, равнодушно смотрела в потолок и только чуть стонала, когда Марина Сергеевна вводила камфару с кофеином.
К счастью, камфара хорошо рассасывалась, а в последнее время ее и вовсе отменил лечащий врач, оставив только пенициллин через каждые три часа.
Посмотрев на свет флакон с пенициллином, Марина Сергеевна развела пенициллин физиологическим раствором и, наполнив шприц, склонилась над больной. Прежде безучастная ко всему, старушка с интересом наблюдала теперь за тем, что делали с ее немощным телом. Она протянула Марине Сергеевне худую руку и не отводила глаз от шприца, пока светлая жидкость медленно сочилась ей под кожу. Закончив вливание, Марина Сергеевна осторожно вынула шприц и уже хотела, как обычно, потолковать с бабусей о ее здоровье, когда санитарка Соня, прибиравшая в палате, вдруг сказала:
– Андрей-то Иванович, слыхали? Жену привез…
В первое мгновение Марине Сергеевне показалось, что Соня шутит. Она быстро оглянулась. Соня выметала из-под стола и вся уползла под него, так что были видны только ноги в тапочках и коричневых чулках в «рубчик», какие носят школьницы.
Не сознавая, что делает, но чувствуя, что надо что-то делать, Марина Сергеевна поднесла к глазам флакон от пенициллина и стала рассматривать его на свет. Должно быть, она побледнела и сильно изменилась в лице, потому что старушка, наблюдавшая за ней, спросила с тревогой в голосе:
– Что, дочка, смотришь? Или не то влила?
От этого вопроса Марина Сергеевна пришла в себя и, успокоив больную, поспешила уйти от любопытных глаз санитарки в другую палату.
Она работала в этот день еще усердней и сосредоточенней, чем всегда, – не позволяла себе задумываться над тем, что случилось, но невидимая тяжесть не давала глубоко вздохнуть, и она дышала поверхностно и часто, как дышат очень больные люди.
К концу дня она уже наверное знала, что хирург женился, так как слышала об этом от многих. Она уже научилась выслушивать разговоры об этом со спокойным лицом. О жене говорили разное. Одни находили ее интересной, другие удивлялись, что Андрей Иванович в ней нашел. Разве вот коса!
О косе говорили и те и другие, первые восхищаясь, вторые чуть ли не с укором: «Надо же, какую отрастила!»
Только вечером, перед сном, сидя, как обычно, на крыльце, Марина Сергеевна сама наконец увидела ее.
Они шли к дому, возвращаясь откуда-то из города. Андрей Иванович шагал, как всегда, неторопливо и крупно, заложив руки за спину, а рядом с ним мелко ступала худенькая женщина лет тридцати на вид с бледным бескровным лицом и тяжелой косой ниже колен. Казалось, эта коса вытянула из нее все соки.
Хирург заметил Марину Сергеевну и кивнул ей мимоходом.
В этот вечер Марина Сергеевна долго разглядывала себя в зеркало. Рослая и крепкая с широким выпуклым лбом, серыми, всегда чуть удивленными глазами, она была хороша и гораздо больше под стать ему, чем та – с косой…
И таким несправедливым показалось ей вдруг, что счастье досталось другой, что она заплакала.
Она думала о том, что с этого дня ее жизнь изменится, потускнеет, станет снова такой, как до прихода в больницу Андрея Ивановича, и хотя ничего у нее не было, кроме надежды, но теперь и ее отнимали, и потому ушедшее время вспоминалось как счастливое…
На другой день к приземистому домику, где жил хирург, подъехал грузовик, и с него осторожно сняли обитое досками пианино, пришедшее багажом. Андрей Иванович помогал двум грузчикам и шоферу снимать его с машины и протискивать в узкие двери. И вскоре в больничном городке уже все узнали, что жена Андрея Ивановича будет работать в музыкальной школе и что зовут ее – Вероника.
Марине Сергеевне имя не понравилось. Оно походило на название ягоды, и, весь день преследуя ее, вертелось в мозгу – клубника, земляника, вероника…
Вскоре наступила настоящая осень. Уже в сентябре начались дожди. Ясень и липа, растущие перед самым домом, облетели, и стал виден дальний лес – темные сосны сливались и лишь наверху разделялись отдельно торчавшими вершинами. С утра до вечера стояли в воздухе серые сумерки, и в их неярком свете особенно четко белели стволы берез. В маленьких корпусах районной больницы с утра до вечера горело электричество. По ночам явственно шумел о железную крышу холодный дождь.
Потом выпал снег. Все думали, что он растает, но он остался лежать, а новый все падал и падал, и скоро все вокруг побелело. Пришла зима – время года, когда люди живут более скрыто, чем летом, и трудно узнать, что там, за двойными рамами, за дверьми, обитыми толстым войлоком. Но если над трубой вьется легкий дым, а освещенные окна искрятся на морозе, то верится, что живут в этом доме счастливо и весело.
Когда Марине Сергеевне случалось проходить мимо дома, где жил хирург, из открытой форточки почти всякий раз неслись звуки музыки, и от этого казалось, что там идет бесконечный праздник.
Самого Андрея Ивановича она видела редко – они встречались только на общих собраниях.
Однажды, в конце февраля, тихим снежным вечером возвращаясь с работы, Марина Сергеевна лицом к лицу столкнулась с матерью Андрея Ивановича. Поздоровавшись, она хотела уже идти дальше, но та, словно не сразу надумав, окликнула ее:
– Проститься с вами хочу. Уезжаю завтра, может, не свидимся… – сказалд она, когда Марина Сергеевна подошла ближе. Она сказала это спокойно, но где-то – то ли в самих словах, то ли в едва уловимой интонации слышалась горечь. – Конечно, дом продала. Поспешила. Ну, да родни там полно. Не зря же люди говорят – где родился, там и сгодился… А молодые пускай живут, бог с ними… Ребятишки в ремесленном, в общежитие перешли, так что помехой не будут…
Она замолчала. Желание излить душу боролось в ней с гордостью, и гордость победила. «Пусть живут, бог с ними», – повторила она еще раз и стала прощаться.
Марина Сергеевна, ни о чем не расспрашивая, в последний раз вгляделась в усталое лицо этой простой женщины. В платке, в стеганом ватнике и черных самодельных бурках, она выглядела гораздо старше, чем тогда летом. Последнее, что запомнилось Марине Сергеевне, была металлическая пуговка, пришитая к ватнику взамен потерянной. На ней был изображен герб ремесленных училищ – гаечный ключ, скрещенный с молотком.
После этой встречи Марине Сергеевне не казалось больше, что в доме у хирурга идет бесконечный праздник.
В конце марта, когда деревья стояли еще по колено в снегу, подул весенний ветер, а в конце апреля от снега не осталось и следа. Деревья, еще нагие, смотрелись в темную талую воду. Вода постепенно светлела, становилась голубой, потом синей. В мае сделалось сухо, прогремела первая гроза, отцвела черемуха – радость первой любви. Началось лето.
В жаркую пору окна и двери в приземистом домике были распахнуты настежь, и оттуда часто слышались недовольные голоса – крикливый женский и усталый, сдержанный мужской.
Поговаривали о том, что хирург несчастлив, что жена попалась ему скандальная: стоит ему задержаться на операции или на собрании, а уж она тут как тут и все выспрашивает, выпытывает, здесь ли Андрей Иванович, давно ли пришел и сколько пробудет… Говоря об этом, смеялись беззлобно, сочувственно – хирурга любили.
Для Марины Сергеевны эти разговоры были горьки и вместе с тем приятны. Она и сама замечала, что Андрей Иванович изменился, стал угрюмым и молчаливым.
Как-то к концу рабочего дня Марину Сергеевну вызвал к себе главный врач. В маленьком кабинете было полутемно от большого дерева, растущего за окном. Главный врач – пожилая седоволосая женщина – пригласила ее присесть.
– Вот какое дело, Марина Сергеевна. Заболела операционная сестра, – сказала она. – Я прошу вас подежурить эту ночь вместо нее…
Она говорила спокойно, вполголоса, но слово «прошу» произнесла так, как произносит его человек, имеющий право не только просить, но и приказывать.
Придя в операционную, Марина Сергеевна тщательно проверила, все ли на месте, прокипятила инструменты, перебрала в памяти их названия.