Чумов в ущелье три. Один принадлежит Ного Себерую, рядом стоит чум его друга Ледкова Пассы, а чуть подальше живёт Лаптандер Алёшка с матерью и братишками.
Чумы стоят в окружении нарт с туго упакованной домашней утварью. Есть и порожние нарты, на которых сейчас полно снегу. Перед каждым чумом лежит большая куча сухого валежника. В тундре с топливом плохо.
Ветер хотя и не очень свирепый, всё-таки проникает в ущелье, скрипит нартами, сердито бьёт по стенкам чумов, но они только стонут, не подвластные ни снегу, ни ветру.
Сурова тундра не только климатом, сурова самой жизнью. Время здесь словно остановилось, и кажется: вот-вот появится из белой метельной круговерти огромный мамонт.
К утру буран затих, но от того, что тяжёлое свинцовое небо нависало низко, на земле было сумрачно и неприветливо. В такую непогодь никому не хотелось шевелиться, и чумы, стоящие в ущелье, ещё не курились сизым дымком.
Недалеко от стойбища на заснеженном урочище сбилось в кучу стадо. Покачивается на ветру лес могучих рогов. Олени держатся вместе, согревая друг друга.
Вчера утром Пасса, заметив, как хмурится лоб хребта Саурей, пригнал оленей в глубину ущелья, поближе к людям. Мало ли что может случиться... И не ошибся.
Пасса с Алёшкой всю ночь охраняли стадо, а сейчас Пасса сидит на своей нарте, смотрит в сторону чумов: не появится ли дымок. Очень хочется чаю. Кажется, всё внутри застыло, хотя савак у него новый, тёплый и шерсть его ещё довольно густа. Звенящие сосульки повисли на бровях и усах Пассы, и он осторожно обдирает их. Рядом Алёшка пытается закурить, но в спички попал снег, и они не загораются.
— Сей год это последний буран, — сказал Пасса, подавая Алёшке свои спички.
— Почему?
— Злости в нём много. Недобрый буран.
Небо теперь смотрело почти невинно; кое-где сквозь взъерошенные облака проступала даже робкая голубизна, обещающая нечто весеннее, и лишь над хребтом Саурей по-прежнему висела лохматая чёрная туча.
Себеруй не спал почти всю ночь, слушая истошное завывание метели. В такие бураны даже десять шкур, укрывающих чум, кажутся паутинкой. К тому же в ногах ворочался Буро, огромный старый пёс, и всё время стаскивал ягушку, которой Себеруй прикрыл себя. Собака тоже не спала. Сегодня они с хозяином остались вдвоём в чуме.
Жена Себеруя вместе с маленькой дочкой уехала позавчера за продуктами и ещё хотела завернуть к подруге, чум которой, по слухам, стоял недалеко от посёлка. Внезапно начался буран, и Себеруй, конечно, забеспокоился: не застал ли он их в дороге.
Сон пришёл лишь к утру, и то ненадолго. Приснилось, будто жена с дочкой вернулись и уже пьют чай, девочка просится к отцу на руки, и Себеруй, радостно и нежно улыбаясь, тянется к ней.
Проснулся он внезапно и сразу заметил, что ветер уже ослаб — не так зло треплет стенку чума — и снег из мука-данзи, дымового отверстия, больше не сыплется.
Буро поднялся, насторожил уши, прислушиваясь к звукам, доносящимся с улицы.
«Пасса с Алёшкой приехали», — подумал Себеруй. И тут же услышал голос Пассы:
— Нэвэ, вставайте-ка, чуть не весь чум занесло.
— Ничего, бывает и хуже.
Себеруй откинул полог, закрывавший дверной проём, и услышал позвякивание лопаты — Пасса откапывал вход с улицы. Чтобы не сидеть без дела, Себеруй стряхнул снег с постели, с посуды, затопил печку. Жена, перед тем как уехать, приготовила сухих дров, и Себеруй возился недолго. Обычно после бурана затопить печь под силу только женщине.
Выйдя из чума, Себеруй прищурился — таким ослепительно белым был снег. Сел рядом с Паесой на нарту-легковушку, завёл разговор об оленях и буране.
Себерую шестьдесят четыре года. Роста он небольшого, серые глаза всегда внимательны и добры.
Пасса выглядит моложе Себеруя, хотя они одного воз-
раста. Он тоже небольшого роста, но в плечах шире, а походка... В походке ненца всё есть: и плавность, и твёрдость, и гордость, и достоинство. Пасса затянут поясом, обшитым красным сукном, с самодельными медными украшениями. Сзади на мелких цепочках висят пять волчьих зубов — знак доблести охотника. А сбоку — ножны, тоже украшенные пластинками меди, шило в костяном футлярчике. О мужчине судят по тому, как тот подпоясывается. Если полы малицы ниже колен и мешают ходить, то охотник и мастер он неважный. О Пассе этого не скажешь. Он всегда собран, и даже когда ненадолго выходит из чума, вид у Пассы такой, будто он отправляется на охоту. Пассу в стойбище, да и во всей тундре, уважают. Как охотник он мудр, знает места, богатые ягелем, умеет провести аргиш по любому бездорожью. Но люди тянутся к нему ещё и потому, что он настойчив. Услышит, что кто-то ребёнка в школу не хочет отдавать, спешит в то стойбище. Иногда специально упряжку запряжёт и поедет за много километров поговорить с отцом-упрямцем.
За чаем, узнав, как идёт песец, не беспокоит ли волк, как бы невзначай просит закрыть глаза и спрашивает:
— Темно?
Получив ответ, продолжает:
— Теперь открой. Светло. Бумагу знаешь — с глазами ходишь, а нет — мал-мал слепой. Сейчас в жизни не только след песца надо видеть.
Пастухи смеялись над его объяснениями, но ребятишек учиться отдавали.
И ещё Пасса отличался умением верить.
Пришла Советская власть — он первым в стойбище поверил и помог ей. Была война — верил в победу. И за веру и труд был награждён. Они с Себеруем получили медали «За доблестный труд в Великой Отечественной войне 1941—1945 гг.». Сейчас он твёрдо верил: детей надо учить грамоте, чтобы те, у кого голова толковая, придумали хороший, тёплый чум, в котором зимой можно было бы снимать малицу, не только когда печка топится. Неплохо было бы иметь в чуме и радио, чтобы по-ненецки иногда говорили обо всём, что на земле делается, и хорошо бы ещё лампочку повесить, как в посёлке.
Все эти мысли Пасса держал пока в голове. Ждал, когда сын его, который сейчас учится в шестом классе, подрастёт и начнёт понимать серьёзные вещи.
Пасса пригласил Себеруя на чай, и теперь тот, сидя рядом с другом, допивал уже четвёртую чашку. Пили, как всегда, неторопливо, степенно. Чай в тундре всё: он и согревает в стужу, и снимает усталость после охоты или долгих переходов, это и ритуал, и знак уважения к гостю.
Женщины умеют готовить чай из травы, которую они называют «чай птички». Он получается зеленоватым, но очень вкусным, а старые ненцы говорят, что и полезным.
Себеруй радовался в душе, хотя радости своей и не выказывал: буран прошёл, скоро жена с дочкой вернутся. До посёлка недалеко. На сытых оленях быстро домчатся, к обеду уж дома будут.
Напившись чаю, он принялся вытёсывать новенький лёгкий хорей. Как-никак невеста растёт. А в школу Себеруй её не отдаст. Нет. Никогда. Сколько бы Пасса ни твердил «темно», «светло» — не отдаст. Уедет в город, как старшая, забудет чум, оленей. Тогда никто не поддержит очаг рода, и будет ни «темно», ни «светло», погаснет очаг.
У Себеруя есть ещё дочь, но никто в стойбище, да и сам Себеруй, не знает, где она сейчас и сколько ей лет. Может, девятнадцать, а может, двадцать. Девочке ещё и семи не было, когда в чум Себеруя приехал на лошади русский. Поговорил — и увёз Анико в школу. И с тех пор Себеруй не видел дочь даже во сне.
В ту же зиму Себеруй укочевал в горы, где летом меньше комаров и не так жарко. Приехала дочь на каникулы — ни мамы, ни папы. Пожила у чужих, зарабатывая себе кусок варёной рыбы, а на следующее лето уже не показалась. У русских-то, видно, лучше было.
Себеруя можно понять: не всякому доверишь то, что с трудом добывал и о чём мечтал всю свою жизнь. Приходилось покупать отощавших оленей, отдавать за каждого несколько бочек хорошей рыбы, а потом ухаживать за ними. Устраивал, охорашивал жизнь, трудился, как нехитрый олешка, никого не обманывая, а нет-нет да и мелькало в душе: «Вроде как виноват ты, старый, перед Анико».
В такие минуты Себеруй брал на руки вторую дочку, маленькую ещё, молча ласкал её, решив, что теперь вся его жизнь в этой девочке. А за Анико Идолы простят его.