Литмир - Электронная Библиотека
A
A

— Что делал?

Старик растерялся от вопроса. Торопливо выкопал из-под себя маленькую табакерку, не сильно постучал ею об пол и только после тихо сказал:

— Ничего не делал. Думал.

И в ответе его прозвучала такая явная робость, будто он боялся, что и слово займёт незаслуженное место в чуме. Ошеломлённый Вану опять откинулся назад — жгучая обида не давала ему некоторое время спокойно дышать. Жена накрывала стол торопливо, щёки её разрумянились, руки двигались быстро, ладно, и, глядя на неё, можно было подумать, что в чуме большой праздник. Жена разлила чай и как всегда не долила чашку Пэтко. Вану вспыхнул, но сдержался и решил посмотреть, что будет дальше.

— Позови соседей, — сказал он, не притрагиваясь к своей чашке.

— А ты разве много купил?

— Много, не много, но я ещё ни разу не пил тайком от людей.

Женщина вышла. И когда шаги её затихли, Вану снова спросил:

— О чём думал?

— О себе, — Пэтко улыбнулся жалко, будто то, что он думал о себе, должно у людей вызвать такое же подобие улыбки. Вану перестал спрашивать. Лучше молчать. Что ни спроси сейчас, всё будет только больно и ему, и старику.

Первым пришёл Алёшка. Вану освободил место рядом с собой и сказал, как говорили ненцы в старину:

— Проходи. Испытай душу моего жилища.

Затем осторожно, боком вошла мать Алёшки и сразу присела на краю лат-досок, не подходя к столу. И это поразило Вану. Впервые он наблюдал, как заходили люди к нему в чум. Осторожно, с опаской, будто их могли тут же ударить по лбу палкой, с оглядкой на полог, чтобы при случае можно было торопливо выйти. Как же так? А ведь женщина была не просто соседкой. Она давно стала для него как бы куском жизни. И вдруг эта робость, и самый край лат-досок.

Жена теперь изменилась. Двигалась резко, посудой гремела, доставая чашки и блюдца для вошедших, чуть ли не бросала их на стол. Не то что зрячий, а и слепой мог догадаться, что хозяйка гостями недовольна.

Последней тихой мышкой вошла молодая. Скрывая смущение, Вану подвинулся к столу, приглашая всех, и не вытерпел, повернулся к соседке:

— Женщина, что же ты в углу прячешься. Подходи к столу.

Когда мать Алёшки и молодая подсели к столу, Вану

достал бутылку и налил себе. Прозрачная чистая жидкость светилась в стакане.

— Как живая, — пошутил Вану.

Ненцы никогда не пьют без доброго слова.

— Пью за то, чтоб не в последний раз сидеть за этим столом.

Второй стакан он подал Алёшке.

— Теперь у тебя есть хозяйка огня. За это и выпей. Пусть наши огни не умирают.

Алёшка выпил молча. Он выпил не за тот, о котором говорил сосед, а за свой огонь — огонь любви, и греться около него он собирался один, тайком. Ведь не каждому суждено греться у этого огня, да и не каждому дано разжечь его.

Третий стакан Вану подал Пэтко двумя руками, боясь расплескать хотя бы каплю из него. Так хотелось, чтоб не чарка это была, а маленькая крохотная капля счастья. И друг понял это. Так пили раньше. Так подавали лучшему другу. А захмелев, славили песней себя, своих оленей и землю свою. Он выпил и также двумя руками подал пустой стакан.

Хозяйка чума выпила угрюмо и скоро. Остаток вылила под печь и долго держала стакан вверх дном, пока последняя капля лениво не соскользнула вниз.

— Как собаки. Всё сами пьём. Нет, чтоб умершим каплю отдать, — громко проворчала она, вытерев рот подолом платья.

— Всё норовишь слово криво сказать. Не время покойников кормить и поить. Солнце высоко поднялось, — ответил ей Вану, хорошо понимая, что не покойников ей хотелось уважить, а упрекнуть сидящих в жадности.

Алёшкина мать тоже выпила молча, чтобы лишний раз не дать повод хозяйке открыть рот. Они прожили в одном стойбище почти всю жизнь, но если входили друг другу в чум, то только так, как вошла давеча она. И щепотки соли не попросила у соседки, если соли не было, котёл для детей своими слезами солила. А если сам котёл был пуст, у ней не просила и обглоданных костей. Только этого не знают ни мужчины, ни дети. Грязные женские дела — лишняя тяжесть на душу мужчины.

Последний стакан Вану подал девушке, смутившейся до яркой крови на обеих щеках.

— Выпей и ты. Теперь ты наш человек.

Спрятав пылавшее лицо в воротнике ягушки, она несмело отпила глотка два и, вернув полный ещё стакан, отошла от стола.

— Мало, но хорошо. Женщине много пить незачем.

— Мы в её годы и к столу-то не подходили, не то, что пить.

— Женщина! — Вану не узнавал своего голоса. Он никогда не поднимал его так ни на людей, ни на оленей. — Женщина, — сказал он, — если ты хочешь поговорить, мы скоро выйдем. И тогда ты можешь... Ты можешь сказать всё вот тому поганому тазу. А пока слово хочу сказать людям я.

Хитрейшим всепонимающим чутьём женщина поняла, что действительно, скажи она хоть пару слов, муж не посмотрит, что вокруг стола сидят люди. Ладно. Она помолчит... Сейчас, но только сейчас. А у огня своего, вот у этого железного куска с утихающим на нём пламенем она хозяйка. И руки её, изъеденные золой и дымом, тут самые большие начальники. Захотят они — и сироте-старику, которого так жалеет муж, тепло её огня покажется студёным холодом.

Не допив чашки, тяжело замолчал Вану. Слово, которое он хотел сказать сородичам, не выговаривается легко даже и выпившему человеку. Но ведь надо, промолчи он сейчас, и все оставшиеся дни будет слышаться ему горький, вещий клич гагары и нечем будет заглушить его.

— Говори, — тихо попросила женщина рядом, понимая, что именно ей нужно помочь ему. — Говори. За своим столом ты не можешь сказать плохого слова.

Когда тяжело у ненца на душе, он всегда смотрит в глаза своему огню. Так сделал и Вану. Два ярких отблеска отразились в его зрачках.

— Когда умерла женщина Ламдо, мы вместе разобрали и убрали с лица земли третий чум нашего стойбища. С тех пор по утрам лишь два дымка поднимаются к небу.

— Твоё слово правда, — подтвердила женщина. — Мы смогли убрать чум. Для этого силы рукам нашим хватило. А вот поставить обратно...

— Не вы сняли мой чум, — тихо, не поднимая глаз от пола, сказал старик. — Убитое дерево не поднимешь, оно умирает с корнями.

— Корни умирают, это правда, но в землю рядом ложится семя.

— Ты спрашивал меня, о чём я думал. Я снял пояс и бросил на землю Имя своё. Человек без имени и огня — камень. А камень не имеет семени. У меня нет дочери. Я человек, живущий на нарте Времени.

Над столом стало тихо. Никто не решился нарушить ти-

шину, понимая, что ненужное движение может прозвучать сейчас, как неожиданный выстрел в ночном лесу.

Одиночество жестоко. А одиночество старого человека

— трагедия времени, его язва. Вся боль, что накопилась в старике в бессонные ночи на постели, похожей на лежанку собаки, выразилась сейчас в этих жестоких словах. В словах, которые были проклятьем дочери, оставившей отца, проклятия сердцу, не умевшему любить, человеку, не наученному чтить и уважать заповедь — чти отца и матерь свою. Проклятие времени, породившему в своём чреве человека

— существо немое, глухое, уродливое.

Такого слова не знала земля ненцев. Рожали и растили детей, если они жили не так, как хотелось бы, наставляли. Дочерей отдавали в другие земли, сыновей отделяли, и они жили своей головой. Но никто и никогда не отказывался от своей крови и плоти. Прощали дети отцам, отцы детям короткие незлые обиды, пьяные выходки, даже драки, и снова жили вместе.

Вану растерялся до немоты. Он ожидал от старого друга всего, но не этого страшного слова. И даже то, что Пэтко снял пояс, а мужчина, снявший пояс, отказывается этим самым от всякого вмешательства в жизнь, его не столь поразило. Но человек, отказавшийся от имени... Но мало того. Пэтко отказался от крови своей. Что это?! Что случилось на земле? Почему ещё сильные мужчины раньше времени снимают с себя пояса — знаки мужского достоинства и чести. Пока рука может держать хорей, управлять передовым, а глаза не потеряли зоркости, ноги не подгибались под телом, и он в состоянии наполнить котёл, никогда мужчина не уходил от жизни. А сейчас то и дело слышишь: этот снял пояс и подвязывается чем попало, уже сидит в чуме и про него говорят: «севший». Хотя тому, по разумению Вану, ещё рано, не время ослаблять узду жизни и уходить в тёмные углы, где место только детям да старухам.

14
{"b":"264270","o":1}