По преимуществу же, однако, рассказы из сборника «Черная Венера» и последовавшего за ним — «Американские призраки и чудеса Старого Света» — оставляют вымышленные миры в стороне; ревизионистское воображение Картер обратилось к реальности, рисование портретов занимает ее теперь больше, нежели простое повествование. Лучшие произведения в этих поздних сборниках — именно портреты: портрет чернокожей любовницы Бодлера Жанны Дюваль, портрет Эдгара Аллана По; в двух рассказах фигурирует Лиззи Борден — сначала задолго до того, как она «взялась за топор»[32], а затем в день преступления, причем этот день описан с дотошной точностью и предельным вниманием к деталям: немалую роль играют здесь такие подробности, как влияние на психику чрезмерно тяжелой и неудобной в жару одежды и поданной на обед дважды разогретой рыбы. За всем этим гиперреализмом слышится, впрочем, отзвук «Кровавой комнаты»: Лиззи свершает кровавое деяние, а у нее как раз началась менструация. Она сама истекает кровью, в то время как ангел смерти уселся в ожидании на коньке крыши. (И вновь, как и в случае с рассказами волчьей тематики, читатель жаждет большего — объемистого романа о Лиззи Борден, который мы уже никогда не увидим.)
Бодлер, Эдгар По, «Сон в летнюю ночь» Шекспира, Голливуд, пантомима, волшебная сказка — Анджела Картер открыто указывает на свои источники, поскольку деконструирует их, переворачивает и разрушает. Берет то, что нам хорошо известно, перекраивает, а из лоскутов сметывает нечто новое на свой неподражаемо саркастический и вместе с тем куртуазный манер. Под ее пером Золушка, которой возвращено первоначальное имя — Замарашка, с рубцами от ожогов на лице, становится героиней истории, где жуткие увечья причинены материнской любовью; драма «Нельзя ее распутницей назвать» Джона Форда превращается в фильм, поставленный совершенно другим Фордом; вскрываются потайные природные свойства персонажей пантомимы.
Анджела Картер разбивает для нас старый сюжет, словно яйцо, — и отыскивает внутри новый, сиюминутную историю, какую нам и хочется услышать.
Совершенных писателей не бывает. Проволока, на которой балансирует Картер, натянута над болотом изощренности, над зыбучими песками игривости и приторности; и, спору нет, порой она туда срывается; местами повествование отдает дешевым балаганом; в иные из ее пудингов, как не станут отрицать даже самые пламенные ее поклонники, яиц вбито немерено. Слишком часто прибегает она к слову «злокозненный», к обороту «богат как Крез» и налегает на порфир и ляпис-лазурь, чтобы это могло понравиться определенного сорта пуристам. Однако вот чудо: гораздо чаще Картер все это преодолевает, выделывает безукоризненные пируэты, не поскользнувшись, или жонглирует, не роняя мяча.
Какую бы напраслину ни возводили на нее досужие борзописцы, поборники политкорректности, Анджела Картер оставалась предельно независимой, неповторимо своеобразной и самостоятельной писательницей; отвергаемая при жизни многими как маргинальная, культовая фигура, как экзотический, взращенный в оранжерее цветок, она вошла в число современных авторов, более всего изучаемых в британских университетах, — такой победе над господствующими в литературе вкусами она наверняка бы порадовалась.
До финиша Картер не дотянула. Как Итало Кальвино, как Брюс Чэтвин, как Реймонд Карвер, она ушла из жизни в полном расцвете творческих сил. Для писателя самая жестокая участь — уйти, не докончив фразы. Рассказы, собранные в этой книге, определяют меру нашей утраты. Но это также и наше сокровище, мы должны наслаждаться им и бережно хранить. Реймонд Карвер перед смертью (тоже от рака легких) якобы сказал жене: «Мы теперь не здесь. Мы теперь в Литературе». Мало кто на свете был скромнее Карвера, но произнес эти слова человек, который знал (и не единожды слышал от других), чего на самом деле стоят его произведения. Анджела при жизни услышала меньше заверений в ценности своего уникального творчества, но и она теперь тоже не здесь, а в Литературе — став тем лучом, что излит из вечного ключа.
Апрель 1995 года.
Перев. С. Сухарев.
«Бейрутский блюз»
В новом романе Ханаан аль-Шейх[33] «Бейрутский блюз» есть сцена, когда рассказчица, Асмахан, узнает, что ее дед, отвратительный старикашка, любитель оставлять синяки у женщин на груди, увлекся юной лолитой. Кто-то из членов семейства подозревает, что нимфетка Джухайна имеет виды на их наследство, однако Асмахан судит более великодушно и не столь банально: «Выбрав его, она просто выбрала прошлое, которое доказало свою подлинность в сравнении с бородатыми вожаками, громкими спорами, звоном оружия».
Печаль по прошлому разлита по всему «Бейрутскому блюзу» — печаль, чуждая сентиментальности. Прошлое — это борьба бабушки Асмахан за право на образование, но это еще и утрата сельских владений, захваченных вначале палестинцами, а потом местными головорезами: это Бейрут, некогда красивый, блестящий, космополитический город, а ныне скопище развалин, где засевшие наверху снайперы палят по женщинам в голубых платьях и себе подобным воякам, боящимся уханья совы. Юная Асмахан с детства поклонялась голосу Билли Холидей[34]. Теперь она пишет письма умершим друзьям, потерянной земле, возлюбленному, городу, самой войне — письма, которые сродни медленной, чувственной, печальной музыке. Теперь на деревьях за окнами Асмахан висит этот странный плод, а она сама превратилась в женщину, поющую блюз.
По словам Эдварда Саида, «в Ливане роман существует по большей части как доказательство собственной невозможности; он носит отпечаток или просто тождественен автобиографии (пример — необычно распространившаяся в Ливане женская проза), репортажу, литературной стилизации…» Как создавать литературу — сохранять ее хрупкую утонченность, упрямую индивидуальную своеобычность — в эпицентре взрыва? Отчасти на этот вопрос ответил своей блестящей повестью «Горка» (1977) Элиас Хури, создавший сплав сказки, сюрреалистической прозы, репортажа, бытовой комедии и автобиографии. Ханан аль-Шейх, быть может лучшая представительница упомянутой Саидом женской прозы, автор нашумевших романов «История Захры» и «Женщины из песка и мирры», предлагает новое решение. Как упрочивающее начало поколебленного мироздания в ее прозе неизменно теплится неугасимый жар человеческих желаний. Исполненный меланхолической привлекательности образ сочинительницы писем Асмахан, истинной сладострастницы Бейрута, женщины, которая проводит долгие вечера за умащением своих волос, не признает сексуальных запретов и описывает свой эротический опыт и ощущения четко и подробно, — вот что делает роман произведением довольно дерзким, нарушающим суровые стандарты наших времен, когда на каждом шагу сталкиваешься с диктатом либо мечети, либо милиции.
Свое эпистолярное повествование Асмахан начинает и заканчивает письмами к старинной подруге Хайат, ныне живущей за границей; тема эмиграции — одна из сквозных в книге. (По воле Аллаха и произволу приверженцев насилия современная арабская литература все больше становится не только литературой об эмиграции, но и литературой эмигрантов.) Асмахан жалеет подругу, которая живет вдали от родных мест и скучает по ливанской еде; она относится едва ли не с презрением к возвратившемуся на родину писателю Джаваду, с его ехидными вопросами и замечаниями, к его роли вуайера, явившегося наблюдать действительность, которую она прожила. «Потом у него открылись глаза… газеты перестали давать обильную пищу для саркастических шуток; читая о бессмысленности происходящего, он испытывал чуть ли не физическую боль». Тут они с Асмахан сближаются, ей приходится выбирать между новой любовью и старой родиной, потому что Джавад намерен уехать из Бейрута. Ей тоже нужно думать об эмиграции. Быть может, ради любви Асмахан пойдет по стопам Хайат, своей подруги и родственной души, к которой она испытывала жалость с оттенком пренебрежения.