ОПЕРАЦИЯ «ЭРЗАЦ»
Пролог
В середине октября начальник контрразведки Ленфронта вызвал к себе капитана Лозина[1].
— Нитка продолжает молчать? — спросил он, поглаживая сильными короткими пальцами седые виски.
— Нитка молчит, товарищ старший майор. Хочется думать, что дело в передатчике.
Старший майор бросил на Лозина недовольный взгляд.
— Из всех вариантов нам полагается выбирать наихудший, товарищ капитан. Неисправность передатчика — полбеды. А если провал? Об этом вы думали?
— Конечно. И даже запросил сиверских партизан: приказал узнать о судьбе Нитки и сообщить нам.
— Хорошо. Но о Сиверской мы должны знать как можно больше. Вы помните последнее сообщение Нитки?
— О типографии?
— Да. Для чего им на Сиверской типография? Ясно для чего. Будут печатать фальшивые бланки и документы наших воинских подразделений, гражданских учреждений. Это облегчит им заброску шпионов и диверсантов в воинские части и в Ленинград.
— Надо внедрить туда своего человека.
— К этому я и веду весь разговор. Что бы ни было с Ниткой, всё равно на Сиверскую надо внедрить своего человека. Срочно продумайте план операции. Жду вас с докладом через три дня…
1. Допрос Несвицкого
Несвицкого привезли в Кезево с завязанными глазами. Это была излишняя предосторожность: экскурсовод дворцов-музеев в Пушкине, он великолепно знал все царские резиденции — Павловск, Ораниенбаум, Петергоф, Гатчину, но в посёлке Кезеве близ Сиверской он никогда не бывал.
Когда «оппель-капитан» въехал во двор двухэтажного деревянного дома, сидевший рядом немецкий офицер сдёрнул с глаз Несвицкого повязку. Несвицкий боком выбрался из машины, и офицер молча ткнул пальцем в сторону часового, стоявшего у дверей дома.
Три дня назад Несвицкий сделал коменданту лагеря военнопленных заявление. Путая немецкие и русские слова, он просил дать ему возможность применить свои знания для спасения от гибели сокровищ, которые дороже золота. Решив, что пленному известно место хранения каких-то ценностей, комендант немедленно сообщил об этом начальству и в ответ получил приказание: двадцать пятого сентября доставить Несвицкого в Кезево, к начальнику абвергруппы 112 капитану Шоту.
Не зная, куда и зачем его везут, да ещё с завязанными глазами, Несвицкий всю дорогу находился в полусознательном состоянии, и когда его ввели в кабинет Шота, он, обессиленный, опустился на стул.
— Встать! — сказал тихо капитан Шот. — Мне известно о вашем устном заявлении коменданту лагеря военнопленных. — Шот говорил по-русски, старательно выговаривая каждое слово. — Но прежде отвечайте, что заставляло вас добровольно переходить к нам?
— Логика и всепоглощающая любовь к искусству, господин капитан.
— Я требую объяснений, а не загадок, — сказал Шот, не повышая голоса.
— Тогда разрешите изложить подробно?
— Я жду. Можете сесть.
— Благодарю вас. Господин капитан, у каждого интеллигентного человека есть цель, ради которой он живёт. Я живу ради искусства. Мой бог — искусство. Я мог стать профессором, крупным учёным-искусствоведом, но я предпочёл работу скромного экскурсовода в Царском Селе, чтобы всегда находиться в окружении прекрасного, всегда любоваться великими творениями Растрелли, Камерона, Стасова, Ринальди! Но я никогда не мог примириться с диким требованием большевиков увязывать искусство с какими-то социальными интересами, рассказывать обо всём с каких-то классовых позиций. Мне это было противно, но я был вынужден… Это была пытка — водить по дворцам самодовольную малограмотную толпу, неспособную отличить рококо от ампира! Ужасно! И вот началась война. Скажу откровенно, господин капитан, вначале я не верил, что Германия победит. Но когда ваши войска стремительно подошли к Ленинграду, я понял — война проиграна. Жертвы бессмысленны! В начале сентября меня мобилизовали. Я задал себе логический вопрос: война проиграна, зачем же я должен идти на фронт? Быть покорной овцой, ведомой на убой? Это не в моём характере! Но больше, чем о себе, я думал о трагической судьбе произведений искусства. Что станет с творениями великих мастеров? Эрмитаж, Русский музей, дворцы русских царей в пригородах Ленинграда превратятся в руины. Я не мог смириться с этой мыслью, господин капитан. Я сказал себе: нет, я не буду соучастником этого трагического преступления! И когда Красная Армия оставляла Царское Село, я спрятался в подвале Екатерининского дворца, дождался прихода ваших войск и добровольно сдался в плен. Сдался, чтобы защищать искусство, чтобы служить ему. Располагайте мною, господин капитан. Я могу быть вам полезным по всем вопросам, имеющим отношение к архитектуре Ленинграда, к произведениям искусства, мне известно, где закопаны статуи, украшавшие парки Царского Села и Павловска…
Несвицкий умолк, ожидая ответа. Ему казалось, что теперь его жизнь вне опасности. Он много читал о поэтической, склонной к сентиментальности немецкой душе. Наверно, этот капитан воспользуется его предложением.
Немец смотрел на Несвицкого сквозь очки с каким-то настороженным удивлением, стараясь понять, кто сидит перед ним. Дурак или трус? А может быть, и то, и другое?
— Ваше заявление имело касание именно этих сокровищ? — спросил Шот.
— Совершенно верно, господин капитан. Можете располагать мною…
— Да, я могу… Что вы будете говорить, если мы станем видеть полезным использовать вас иначе? Для быстрого окончания войны.
— Не знаю, чем я могу быть вам ещё полезен?
— Много ли вы имеете знакомых в Ленинграде?
— Конечно, господин капитан.
— Составьте список ваших знакомых: кто имеет родственники в Красной Армии. Кто есть коммунист, кто есть еврей. Чтобы кончать войну скорее, эти люди должны иметь место в лагерях. Я говорю правильно?
— Простите, господин капитан, но ваше предложение несколько противоречит… как бы это сказать?.. Это противоречит и науке, и религии, и логике. Я говорю о религии, потому что знаю: великий человек нашего времени Адольф Гитлер верит в провидение… Вот почему я осмелюсь не согласиться с вами, господин капитан.
— Не согласиться… — задумчиво повторил Шот. — Это очень жаль… Немецкая армия имеет необходимость в услугах русских интеллигентов. Но вы не согласны… Однако у меня есть надежда, что вы будете думать не так… Буду просить вас взять стул и сесть туда… в тот угол, у двери. — Голос Шота из тихого и мягкого вдруг стал скрипучим и резким. — Без моего разрешения не трогаться с места! Не говорить ни слова!
Под жёстким, пугающим взглядом немца Несвицкий поспешно поднялся и на цыпочках, вздрагивая от скрипа собственных шагов, перенёс стул в угол, сел, положил руки на колени и одеревенел в этой позе.
Шот протянул руку к настольному звонку и нажал кнопку. В дверях появился высокий костлявый фельдфебель.
— Einfuhren! — приказал Шот.
«Ввести», — машинально перевёл Несвицкий.
За дверью послышались шаги, и фельдфебель ввёл в кабинет пленного матроса. Голова его была перевязана грязной, задубевшей от крови тряпкой.
Шот сделал фельдфебелю знак, и тот вышел.
— Я буду иметь с тобой разговор, — сказал тихо и даже приветливо Шот. — Русские говорят, что немцы стреляют пленных, но это есть большая неправда, это есть выдумка комиссаров. У русских есть умная поговорка: «Человек сам берёт свою судьбу». Пленный есть человек, значит, пленный тоже сам берёт свою судьбу. Я говорю правильно?