Часть третья
Волк
Глава 1
Я провел с Амброзием в Бретани пять лет. Оглядываясь теперь назад, я вижу, что многое из того, что было, спуталось у меня в памяти, словно разбитая мозаика, которую восстанавливал человек, почти забывший первоначальный узор. Кое-что я помню ясно и отчетливо, во всех красках и деталях; другое – быть может, более важное – помнится смутно, словно образы стерлись последующими событиями: смертью, печалью, сердечными переменами. Места я всегда помню очень хорошо – иные из них настолько отчетливо, что мне даже теперь кажется, что я могу побывать там и что, если бы я мог сосредоточиться и сила, некогда облекавшая меня, словно платье, была еще при мне, я мог бы даже теперь воссоздать их здесь, во тьме, как некогда, много лет назад, я воссоздал для Амброзия Хоровод Великанов.
Я отчетливо помню места и мысли, что приходили ко мне тогда, такие свежие и сияющие, но людей – не всегда: временами, роясь в памяти, я думаю, не путаю ли я их друг с другом: Белазия – с Галапасом, Кадаля – с Кердиком, бретонского командира, чье имя я забыл, с военачальником моего деда в Маридунуме, который когда-то пытался научить меня фехтовать, в твердой уверенности, что любой, даже незаконнорожденный, принц должен мечтать об этом.
Но когда я пишу об Амброзии, мне кажется, что он снова стоит предо мной, ярко выделяясь во тьме, как человек в шапке в ту морозную ночь, мою первую ночь в Бретани. Даже без своего одеяния силы я могу вызвать перед собой его глаза, неподвижные под нахмуренными бровями, тяжелые пропорции его тела, лицо (теперь оно кажется мне таким молодым), твердо очерченное всепоглощающей, непреклонной волей, которая заставляла его двадцать с лишним лет смотреть на запад, в сторону своего, закрытого для него королевства. Двадцать лет понадобилось ему, чтобы стать из мальчика комесом и, невзирая на бедность и неравенство сил, создать ударную мощь, что росла вместе с ним, выжидая своего часа.
Об Утере писать труднее. Или, вернее, об Утере труднее писать так, словно он уже в прошлом, всего лишь часть истории, которая завершилась много лет назад. Он встает передо мной даже более живым, чем Амброзий. Нет, не здесь, во тьме, – тут пребывает лишь та моя часть, что была Мирддином. А та, что была Утером, – она снаружи, на солнце, она хранит берега Британии, следуя начертанному мною пути, следуя тому рисунку, что некогда показал мне Галапас в летний день в холмах Уэльса.
Но Утера, о котором я пишу, разумеется, больше нет. Есть человек, соединивший в себе нас всех, тот, кто стал всеми нами: Амброзием, который создал меня; Утером, который трудился вместе со мной; и мною самим, который использовал каждого человека, встречавшегося ему на пути, чтобы дать Британии Артура.
* * *
Время от времени приходили вести из Британии, и иногда – через Горлойса Корнуэльского – я получал известия о том, что происходит дома.
Похоже, после смерти моего деда Камлах не сразу отрекся от старого союза со своим родичем Вортигерном. Он хотел утвердиться, прежде чем открыто порвать с Вортигерном и встать на сторону «молодежи», как именовали людей Вортимера. Вортимер и сам не торопился начинать открытый мятеж, но было ясно, что все идет к тому. Король Вортигерн оказался зажат меж лавиной и наводнением: чтобы остаться королем Британии, ему приходилось призывать на помощь сородичей своей жены-саксонки, а саксы-наемники каждый год требовали увеличения платы.
Страна распадалась и истекала кровью. Люди открыто называли это «саксонской напастью». Восстание готово было разразиться в любой день, особенно на Западе, где люди все еще были свободны. Не хватало лишь вождя, который объединил бы восставших. Положение Вортигерна становилось настолько отчаянным, что он против своей воли был вынужден все больше передавать командование войсками, стоявшими на Западе, Вортимеру и его братьям, в чьих жилах, по крайней мере, не было ни капли саксонской крови.
О моей матери ничего не было известно, кроме того, что она мирно живет в монастыре Святого Петра. Если до нее доходили слухи, что при графе Бретани состоит некий Мерлинус Амброзиус, она должна была догадаться обо всем. А письмо или посланец от врага верховного короля без нужды подвергли бы ее опасности. Амброзий говорил, что скоро она и так все узнает.
На самом деле до вторжения прошло еще пять лет, но годы эти пронеслись, словно вода, прорвавшая плотину. Ввиду событий, назревавших в Уэльсе и Корнуолле, приготовления Амброзия ускорились. Если людям, живущим на Западе, нужен лидер, пусть это будет Амброзий, а не Вортимер! Но Амброзий намеревался выждать. Пусть Вортимер будет клином – они же с Утером станут молотом, что забьет этот клин в трещину. А тем временем в Малой Британии наступило время великих надежд. Отовсюду сыпались предложения подкреплений и союзов, поля дрожали от топота копыт и марширующих ног, а в кварталах механиков и оружейников далеко за полночь стучали молоты, и люди прилагали все усилия, чтобы за то же время успевать делать вдвое больше. Долгожданное вторжение было уже близко, и, когда пробьет час, Амброзий должен выступить во всеоружии. Он не может позволить себе потерпеть поражение. Кто же станет тратить полжизни на то, чтобы выковать могучее копье, а потом швырять это копье наугад в темноту? Все должно было быть наготове и служить ему – не только люди, вещи и припасы, но и время, и дух, и самые ветра небесные! Сами боги должны были отворить ему врата. Амброзий говорил, что затем они и послали ему меня. Именно мое тогдашнее появление со словами победы и видением непобежденного Бога убедило его (и, что еще важнее, солдат) в том, что приближается наконец время, когда он сможет нанести удар, будучи заранее уверен в победе. И вот я не без страха обнаружил, что Амброзий определил меня в пророки.
Можете быть уверены, я больше не спрашивал его, как он намерен меня использовать. Он дал мне это понять достаточно ясно. И я, раздираемый гордостью, страхом и стремлением услужить ему, старался пока что узнать все, чему мог научиться, и открыть себя силе, ибо это было все, что я мог дать ему. Если он рассчитывал заполучить своего домашнего пророка немедленно, прямо сейчас, ему пришлось разочароваться: в это время я не видел ничего существенного.
Наверное, знание преграждало путь видениям. Но то было время познания. Я учился у Белазия, пока не превзошел его: я научился практическому приложению вычислений, чего Белазий не умел, для него расчеты были таким же искусством, как для меня песни; но я и песни научился использовать.
Я проводил долгие часы в кварталах механиков, и частенько Кадалю приходилось оттаскивать меня чуть ли не за уши от какого-нибудь приспособления, густо смазанного маслом. Кадаль ворчал, что после такой работы мне нельзя общаться ни с кем, кроме раба-банщика.
Я записал также все, что помнил из наставлений Галапаса в медицине, и добавил к этому практический опыт, при любой возможности помогая армейским врачам. Я мог свободно бродить по лагерю и по всему городу, пользуясь именем Амброзия. Я вцепился в эту свободу, словно голодный волчонок в свою первую добычу. Я учился все время, непрерывно, у всех, кого встречал. Я смотрел и на свет, и во тьму, и на солнце, и в грязную лужу, как и обещал Амброзию.
Я побывал вместе с Амброзием в святилище Митры, расположенном под фермой, и с Белазием на лесных сборищах. Мне даже разрешалось молча присутствовать на советах графа и его военачальников, хотя никто не предполагал, что от меня будет какой-то прок на войне. «Разве что, – сказал однажды Утер полушутливо, – он будет стоять над нами, словно Иисус Навин, и держать на небе солнце, чтобы дать воинам время закончить настоящую работу. Хотя, если отбросить шутки, похоже, он способен и на большее… Ведь людям он кажется чем-то вроде Вестника Митры или, извиняюсь, щепки от Истинного Креста. Так что он, пожалуй, в самом деле может сделать больше, стоя на холме вместо талисмана, на виду у войска, чем на поле битвы, где он и пяти минут не протянет». А что он говорил позже, когда я в шестнадцать лет отказался от ежедневных занятий фехтованием, которые должны были научить меня хотя бы элементарной самозащите! Но отец мой только смеялся – он-то знал, что у меня есть своя защита, хотя я тогда еще не подозревал об этом.