Даже самой себе Дортея не смела признаться, как тяжело на нее подействовала эта история в Люнде. Поведение Клауса было отвратительно. И братья с тех пор перестали быть добрыми друзьями. Иногда она говорила себе, что на самом деле это не больше чем ребячество и главным в этой истории было желание Клауса показать себя взрослым. Да и другие пугавшие ее мелочи, тоже всего лишь пустяки, и тем не менее она все принимала близко к сердцу…
Вот, например, недавно они явились домой остриженные, они даже не спросили у нее разрешения на это, да и вообще ни словом не обмолвились наперед о своих намерениях. Просто предстали перед ней, когда дело было уже сделано. Это учитель школы на стекольном заводе решил пополнить свой доход, выступив в роли цирюльника для рабочих, — в молодости он служил в Копенгагене лакеем. Вильхельм зашел к нему с поручением от Томмесена, и вдруг ему захотелось избавиться от своей косицы, которую ему надоело заплетать по утрам. По дороге домой он встретил Клауса, рассказал ему о своем поступке, и Клаус тут же бросился к учителю с той же просьбой. Теперь оба брата были похожи на санкюлотов…
Нельзя отрицать, новая прическа была Клаусу к лицу — у него были красивые, волнистые волосы. Но бедный Вильхельм выглядел значительно хуже — с его неподатливой рыжей шевелюрой не было никакого сладу. Волосы еще больше, чем раньше, вились у него вокруг лба точно огненное пламя. Дортея отдала ему целую баночку своей помады для волос, но после нее волосы Вильхельма сделались темными и прилизанными, а воротник рубашки засалился.
Теструп не выносил новой моды на короткие волосы — ему эта прическа казалась небрежной. Однажды Дортея, не удержавшись, посмеялась над ним, но он с раздражением ответил, что у него нет времени каждый день заниматься своей прической, а коли понадобится, ему ничего не стоит сделать себе безупречную прическу настоящего барина. И это была правда — он всегда выглядел нарядным и элегантным, когда бывал в ударе…
Все это были пустяки. Однако они постепенно накапливались, и Дортея жила в вечной тревоге: у нее слишком мало власти над сыновьями, она не может направлять, как должно, их жизнь; ее попытки привели бы только к тому, что их терпение лопнуло бы и они, не дай Бог, перестали бы быть с ней откровенны.
Ни Вильхельм, ни Клаус никак не реагировали, когда она сообщила им о приглашении дяди Винтера. Ни один из них как будто даже не обрадовался ему, скрыв свои чувства за сочувственным выражением лица: не слишком ли тяжело для матушки при нынешних обстоятельствах позволить им обоим продолжать учение?
Дортея серьезно ответила сыновьям, что именно при нынешних обстоятельствах она не в силах обеспечить им такую основу для их дальнейшего образования, какую они смогут получить там.
— Матушка… вы имеете в виду, что один из нас должен учиться, чтобы потом стать пастором? — испуганно спросил Вильхельм, он говорил за них обоих.
Нет, у нее не было такого намерения, если никто из них не чувствовал в себе призвания. Мало-помалу, рассказывая о возможностях, какие откроются перед ними, Дортее удалось настроить сыновей более положительно к их предстоящей поездке в Данию.
Вечером, зайдя по делам на кухню, она была поражена, услыхав там раскаты смеха, — на кухне ужинали работники. Она открыла двери и увидела своих сыновей, маршировавших по кухне с котлами на головах, изображавшими шлемы. Клаус нахлобучил себе на голову котел для супа, отверстие у котла было такое узкое, что он держался только на макушке. Вильхельм воспользовался глубокой сковородой — сковорода плоско лежала у него на голове, и сбоку кокетливо торчала ручка. Увидев мать, они смутились до слез…
Слава Богу, что иногда они еще чувствуют себя детьми!
Аукцион был назначен на третье августа и последующие дни. Поэтому Дортея не могла сама поехать с сыновьями в Христианию, дабы поговорить с датским шкипером и своими глазами увидеть его галеас. Ей пришлось согласиться на то, что она немного проводит их и простится с ними на первой же станции, где они будут менять лошадей.
Хоген Люнде уехал домой, но забрал с собой только Фейерфакса, Элисабет осталась дома. Дортея была не в силах смириться с тем, что ее выводок уменьшится сразу на трех птенцов. Она решила, что все младшие дети должны остаться с ней, ей служило утешением сознание, что ее старшие сыновья пока устроены.
Всю зиму она шила и вязала одежду для их поездки в Данию, так что теперь у нее было готово достаточно белья и чулок, их должно было хватить даже на вырост. Гардероб мальчиков обновлялся также перед поездкой на свадьбу, и теперь им не требовалось ничего, кроме солидных теплых плащей. Для этого прекрасно подошла плотная шерстяная ткань, подаренная Дортее матерью. Все это пришлось как нельзя кстати — у Дортеи было мало времени, чтобы заниматься экипировкой своих сыновей.
В доме появился Миккель-портной, он поселился в комнате мальчиков, сама Дортея тоже шила днем и ночью. Она благословляла эту спешку, заставлявшую ее думать только о том, чем были заняты ее руки; она засиживалась допоздна и, когда наконец позволяла себе лечь и закрыть утомленные глаза, забывалась тяжелым сном без сновидений, едва ее голова касалась подушки…
За письмом Винтера пришло дружеское письмо от Кристенсе. Слава Богу! Как сказала мать Дортеи об Алет: достаточно попасть в супружескую постель… Наверное, Кристенсе стала более степенной и разумной, когда у нее появились обязанности супруги и матери…
День накануне отъезда мальчиков выдался серый и холодный. В такие дни на исходе лета всегда чувствуется, что год близится к концу: темно-зеленая листва леса, окружавшего покосы с темными стогами сена, свидетельствовала, что Мокрая Марит оправдывает свое имя, за ней следовали Иаков Мокрая Шляпа и дождь на Олсок…[37]
Со стесненным сердцем Дортея наблюдала за сценой прощания перед тем, как Вильхельм и Клаус сели в коляску. Сестры с криком цеплялись за братьев, Бертель, бледный от душевного волнения, стоял рядом с коляской, служанки плакали, Ларе и другие работники с серьезными лицами пожимали мальчикам руки и желали удачи. Ничего удивительного, что Клаус и Вильхельм побледнели и расстроились, окидывая в последний раз взглядом родные лица и знакомые постройки, окружавшие уютный, заросший травой двор.
Когда коляска уже собиралась тронуться, с одного из больших ясеней перед домом послышался хохочущий голос сороки. Все невольно вздрогнули от этого неожиданного троекратного трескучего крика, а бедный Бертель весь сжался.
Коляска ехала между зданиями стекольного завода. Отовсюду выходили рабочие, мужчины и парни, они махали руками и кричали отъезжающим слова прощания. Ханс Вагнер, в кожаном жилете и в рубахе с засученными рукавами, размахивал красными обожженными руками и громко восклицал:
— Grüss Gott![38]
Потом коляска выехала на старый деревянный мост, и колеса глухо застучали по истертым доскам. Мальчики оглянулись через плечо.
— Сюда мы, наверное, уже никогда не вернемся, — тихо сказал Клаус.
— Кто знает? Известно только, что и мы все тоже скоро покинем это место, дорогой Клаус. Вы только немного опередили нас.
— В том-то и дело, матушка! Если б мы знали, что наш дом по-прежнему в Бруволде, нам было бы не так…
— Я понимаю. Но ничего не поделаешь, мое дитя. — Дортея нежно погладила его руку. — Давай мужественно встретим наше будущее…
Клаус неловко схватил руку Дортеи и с чувством сжал ее.
Они почти не разговаривали в дороге. Сердце Дортеи было переполнено тем, что ей хотелось сказать своим сыновьям, но она не смела заговорить. Если бы она не справилась со своим волнением и обнаружила его перед детьми, это произвело бы на них тягостное впечатление и уж наверное не прибавило им мужества. В их возрасте было естественно воспринимать предстоящее путешествие, как удивительное приключение, и чем раньше они это почувствуют, тем будет лучше для них.