Спустя неделю после начала «линьки» я полностью преобразился. У моей фотографии в паспорте и у моего нового лица осталось совсем мало общего. Мои «знакомые» и вовсе перестали меня узнавать и грозились подать в милицию за узурпацию чужой личности.
Так как я ничего не умел делать, кроме как погружаться в глубокую кому (а это не приносило денег), то мое финансовое состояние очень быстро превратилось из плохого в ужасное.
К счастью, моим случаем заинтересовался один из докторов, у которого работала Татьяна Михайловна. Звали его Хабибуллин.
Он восхищался моими многодневными обмороками и даже всякий раз, когда меня привозили, выделял под них специальную палату. Как только я пробуждался, он долго расспрашивал о том, что я «видел» будучи в коме и какие эмоции у меня вызывает реальность. Я отвечал, что не видел ничего, а реальность вызывает во мне легкое отвращение. Он с восторгом слушал, записывал и называл меня «редким случаем».
Деньги, которые обнаружились при мне, давным-давно кончились, и я все увереннее скатывался на дно городского ада.
В один из «провалов», а точнее сразу же по пробуждении, я лежал и смотрел в потолок, когда из кабинета Хабибуллина донесся… знакомый голос.
Слов через закрытую дверь я не слышал, но тембр и интонация показались знакомыми. Не то чтобы голос был в прямом смысле узнаваемым, но принадлежал к той категории шумов, которые вызывали во мне смутное беспокойство и ностальгию.
Беседа продолжалась довольно-таки долго, причем сам Хабибуллин говорил как-то странно, как будто забыл, как это делается.
У меня быстрее застучало сердце, поднялось черепное давление, я даже открыл рот, чтобы не задохнуться.
В этот момент дверь открылась, и доктор вошел в палату. Выражение его лица показалось мне необычным. В глазах светилось удивление и даже какой-то, черт побери, восторг. Он смотрел на меня так, как будто видел впервые и хотел немедленно усыновить.
Неподвижный кокон для души в больничной койке, я почувствовал себя мумией Рамзеса, впервые вытащенной на свет. Или огромным невиданным овощем, за одну ночь вымахавшим на грядке.
За Хабибуллиным в палату вошел незнакомый мужчина и сразу же уставился на меня. У мужчины была толстая загорелая шея и розовый шрам через левую половину лица.
— Вот он, — с трудом проговорил Хабибуллин. — Только что… гм… вышел наружу!
И тут я понял, в чем дело. Доктор говорил на английском!
Мужчина со шрамом оперся на спинку моей кровати.
— Могу я остаться с ним наедине? — не оборачиваясь, спросил он.
— Конечно, конечно… — Хабибуллин излишне суетливо покинул палату.
Мужчина сел у изголовья на маленький стульчик.
Его сумрачное лицо осветилось жалостью. Он несколько раз моргнул, сглотнул и сказал:
— Здравствуй, Александр.
Я ничего не ответил.
— Ты… узнаешь меня?
— Нет, извините.
Отвечать на английском, равно как и понимать, не представляло для меня никакого труда. Значит, до самолетокрушения я владел этим языком.
Мужчина вдруг заговорил быстро, глядя не на меня, а на капельницу.
Я еще был слишком слаб, чтобы сосредоточиться на том, что он говорил.
А он называл фамилии, даты, города и какие-то «объекты», его голос дрожал, и если бы не абсурдность предположения, то я мог бы подумать, что он вот-вот расплачется, как дитя.
Наконец он выговорился, шмыгнул свороченным набок носом, буркнул «никогда себе этого не прощу» и встал.
— Побудь еще немного Свердлофф, — сказал он. — Я приеду за тобой через месяц и заберу. Обещаю. Сволочи, они там уже нового присмотрели… Дай мне один месяц, Sasha. Так будет лучше.
— Всего месяц, — еще раз повторил он, закрывая за собой дверь.
Поведение Хабибуллина после этого визита заметно изменилось, хотя он и старался вести себя подчеркнуто естественно, как будто ничего такого и не случилось вовсе.
Теперь я чувствовал в нем не только заинтересованность в «моем случае», но и какую-то иную заинтересованность, граничащую с подобострастием.
Он отвел под мои обмороки самую лучшую палату.
Он начал давать мне деньги. Вернее, выдавать, всякий раз требуя расписку. Я к этим бумажкам потерял интерес, разучился их считать и оценивать суммы по отношению к их покупательской способности. Вероятно, поэтому тратились они чрезмерно быстро. Но расписывался с удовольствием.
Дома меня тоже ждал сюрприз. В мое отсутствие соседка Татьяна Михайловна произвела генеральную уборку, накупила продуктов и наготовила всякой вкуснятины.
Не нужно было быть Шерлоком Холмсом, чтобы понять, что все эти блага свалились на меня неспроста — позаботился странный мужик со шрамом. Вот только к благам я как раз и потерял всяческий интерес. Мне было все равно, есть ли в холодильнике колбаса или нет, пуст ли стакан, или в нем налита вода. Если вода была налита, я ее выпивал.
Единственное, что пользовалось у меня все более растущим интересом, было писательство. Я марал бумагу постоянно. И не для того, чтобы «слить» куда-то то, что творилось у меня в голове, а наоборот как только я брался за перо, в голове как по мановению волшебной палочки начинали роиться образы. Это стало для меня своего рода наркотиком, средством уйти от реальности.
Я погружался из реальности в антиреальность так глубоко, что иногда начинал их путать, и мне приходилось напрягать волю, чтобы допустить, что вот эта жалкая комнатуха на седьмом этаже грустной башни реальность и есть. А иногда я вдруг ясно осознавал, что схожу с ума. А точнее, уже сошел. Немного. Не может здоровый человек погружаться в мир, создаваемый его мозгом, до такой степени. Но я даже не успевал испугаться этой мысли, сознание мгновенно переключалось на образы, которые она прервала, и я блаженно расслаблялся.
Время шло. Прошел обещанный мужиком месяц, потом еще один, пролетела зима. Отношение ко мне Хабибуллина постепенно изменилось. Он по-прежнему обожал мои странные «отключения», которые к тому же делались все более частыми и продолжительными (я проваливался в многодневный обморок пару раз в месяц), но лучшую палату больше не предоставлял. Татьяна Михайловна, хоть и продолжала называть «бедным кроликом», убираться в квартире перестала, а холодильник больше не ломился от продуктов, а лишь скромненько предоставлял самое необходимое.
«Деньги мужика кончились», — без заинтересованности понял я.
Я не замечал и не понимал, что деградирую, что скольжу по шкале общепринятых условностей вниз и чем дальше, тем быстрее и бесповоротнее.
К тому же я влюбился. Дульсинеей моего сердца стала соседка с одиннадцатого этажа. Звали ее невероятно красиво: Вилена.
Времени свободного у меня было предостаточно, и в перерывах между написанием рассказов я подкарауливал Вилену у подъезда и собирался с духом, чтобы с ней заговорить. Шпионя за ней, я понял, что она по-советски амбициозна, поэтому шансов завоевать ее сердце при моем нынешнем положении немного. Вот если бы стать известным писателем…
Рассказов как раз накопилось много, и я решил отнести их в издательство. Это был первый за долгие месяцы и, как оказалось, последний мой выход в люди.
Издательство я выбрал по географическому положению: по прямой линии метро, не надо было делать пересадку.
Встал вопрос об одежде. Моя старая одежда, которую я обнаружил в квартире, была мне мала, новой я не приобрел. Из положения я вышел следующим образом: поверх рубашки надел пуловер, так что стало не видно, что рубашка мне мала в рукавах, а рукава пуловера слегка подвернул. Получилось неплохо.
Что до брюк, то я распорол их снизу. Чтобы выгладить образовавшуюся складку, нужен был утюг. Утюг можно было попросить у Татьяны Михайловны. А можно было у Вилены. Я выбрал Вилену…
Я не мог знать, но предполагал, что скорые за мной приезжают теперь с запозданием в час, а может быть и в сутки, санитары, скорее всего, воротят нос и брезгливо швыряют на носилки, как немытый овощ с запашком. Какая мне до этого была разница?