— Вот как… — Иоанн задумчиво осмотрел расстановку фигур на шахматном поле. — А что ты, Елисеюшка, про то скажешь, что брат мой, пресветлый князь Владимир Старицкий, вот уже пятнадцать лет о смерти моей помышляет?
— Только о том, что долготерпив и милосерд русский царь! — Бомелий почтительно встал из-за стола и, нарочито следуя варварскому обычаю, низко поклонился умиленно взирающему на него Иоанну Васильевичу.
— Хорошо, Елисей, что так думаешь и спину наклоняешь правильно, низехонько, до самой землицы складываясь! — Иоанн неспешно выдвинул коня. — Ведаешь, что эта фигура в шахматах значит?
— Конь, государь, есть аллегория укрощенной стихии, — не мешкая, ответил Бомелий, стараясь раскрасить выражение лица искренностью. — Каков цвет коня, такова и сила повинуется моему государю!
Иоанн рассмеялся и хлопнул Елисея ладонью по лбу:
— Волю, волю конь означает! Здесь иная, не поганьская чернокнижная мудрость сокрыта, а самим апостолом суть указана!
Неожиданно царь несколько раз подряд сходил разными фигурами и, торжествуя, объявил:
— Шах и мат, Елисеюшка!
Растерявшийся чернокнижник попытался возразить, но голос не слушался, пропал, взамен слов раздалось лишь утробное урчание.
— Не сомневайся, не обманул! — видя недоумение Бомелия, рассмеялся царь. — Того, Елисейка, не ведаешь, что в отличие от своих холопов, царь может тремя заступями играть!
Поднявшись с кресла, Иоанн протянул Бомелию для поцелуя руку, бросая на стол тяжелый серебряный талер.
— Собирайся, поедешь с Малютою в Богану, встречать князя Владимира, брата моего возлюбленного. Да смотри, в чаше своей не забудь приготовить вино во здравие князя!
Глава 14. Доля холопская
— Дивна земля наша! — скуратовский холоп, Семка Дуда с восторгом разглядывал огненно-красное рябиновое буйство. — В Москве чуть золотятся березы, а здесь вон как лист пыхает! В самом деле же чудно, Офонька. Глянь, было зелено, да налилось солнцем и стало ярко красно!
— Дивлюсь я тебе, — лениво проворчал в ответ молодой опричник. — Рак тоже краснеет, когда его в кипяток сунут. Что с того? И месяца не пройдет, как все обсыплется, да гнилью навозную красота твоя изойдет.
Дуда раздосадовано посмотрел на Офоньку и плюнул на землю:
— Что ты за человек? Истинно, чурбан с глазами! Все одно, что живой мертвяк, никакого в себе умиления не ведаешь.
— Еще как ведаю! — вспыхнул Офонька. — Только тебе, собаке холопской, того не разуметь!
— Куда уж с нашим-то рылом тягаться с подпаском опричненым! —Дуда скривил лицо, обнажая редкие гнилые зубы. — Аника Строганов, небось, не посмотрит, что ты топереча в черные ризы обряжен. Отдерет тебя, как Сидорову козу, да солью приправит!
— Не посмеет, ей Богу, не посмеет! — Офонька замахнулся на скуратовского шута плетью, но только припугнул, не посмев ударить.
— Ты не машися, да не божися, — Семка сплюнул на землю и, вытирая губы, усмехнулся. — Еще как Аника отдерет. И не такие дела обделывал, да с рук сходило. Да и кто за тебя, бывшего холопа, с него спрашивать станет? Уж не царь ли? А Строганова только он судить волен, старый упырь даже Малюте Григорьевичу не подвластен!
Офонька подскакал к шуту и схватив его за рукав, горячо зашептал ему в лицо:
— Знаешь ли, Семка, зачем к Строгановым едем?
— Почем мне знать? — пробормотал Дуда, силясь высвободиться от Офонькиной руки. — Я провожатой, черт горбатой.
— А затем едем, чтобы царев приказ Строгановым отдать. Не простой, особливый! — глаза Офоньки возбужденно заблестели. — Мягкую рухлядь требует царь. Всю, без остатка! Да еще шуб, да шапок волчьих, да рукавиц овчинных.
— Чудно, — Семка почесал макушку. — Выведал-таки царь у чернокнижника, что зима лютою будет. Теперь дворец шкурами обить удумал.
— Вот, балда! — расхохотался Офонька. — Другими шкурами цареву слободу обивать станем! Зимою Новгород да Псков брать станем. Вот где ужо вволю разгуляемся!
Дуда с недоверием посмотрел на раскрасневшиеся щеки Офоньки и перекрестился:
— Чего же их брать? Чай, земли нашенские, не басурманские. Коли виновен кто, так в застенок свести можно…
— Измена там, али крамола какая. Не все ли равно? — не слушая возражения, продолжил опричник. — Государь подождет, пока они, как медведи, в берлоги свои завалятся, да по снежку в морозы крещенские и придет их на рогатину подымать. Негде зимой укрыться, убежишь, так долго не протянешь! Кто от ножа да топора ускользнет, того в лесу стужа да волки разделают!
— Дочка у меня в Новгороде растет, — еле слышно обронил Дуда, и тут же осекся.
Но эти слова Офонька расслышал и, глотая ртом воздух, радостно выпалил:
— Коли встречу в Новгороде, так позабочусь, как дочку боярина коломенского приголублю! А пока ты пой, повеселело на сердце!
Опричник схватил Семку за шиворот и что было сил прижал лицом к лошадиной гриве:
— Пой, паскуда, жалобней пой!
***
При виде въезжающего в Сольвычегодск холеного опричника, с подорожной, выданной в царевой слободе, воротная стража насупилась и попритихла. Долго смотрели на ладного коня, дорогую сбрую, кованные подковками сафьяновые сапоги.
С нескрываемым удовольствием погарцевав подле опешившей стражи, Офонька брезгливо посмотрел на их обветренные лица и незатейливые зипуны, ухмыльнулся, и, хлестнув коня, нарочито поскакал на уступавших дорогу воротников.
— Расступись, красномордые! — опричник с молодецким гиканьем понесся к строгановским хоромам.
— Носит же душегубцев земля, — Цеп угрюмо покрутил в руках бердыш. — Не разверзнется под ногами.
— А ты малость бы приголубил его своим бердышом, глядишь, земля-матушка под ним и разверзнется, — негромко заметил Детина. — Слышал я от калик перехожих, что за одного опричника Господь тьму грехов убивцу прощает.
— Ну? — удивился Цеп. — Никак и любострастия не попомнит?
— Любой грех отпустит, — утвердительно качнул головой Детина. — А что, приглядел молодчика?
— Мобыть кого к старости и приберу, — шепнул Цеп и перекрестился.
Въехав на строгановский двор, Офонька по привычке стянул с головы шапку. Одумавшись, вороватым движением напялил ее на голову, нахлобучивая по самые глаза. Взбежав по крутым лесенкам крыльца, уверенно поправил саблю, и пнул ногой в дверь. Прислушался, как гулко загудели деревянные доски, угадывая за ними шаги бежавших отворять слуг. Пнул еще и еще раз.
— Господи, помилуй! — увидав перед собой на пороге опричника, воскликнул старый одетый по-монашески Лука, многолетний слуга при Анике Федоровиче.
— Сдохли все али не чуете, что стучат? — спросил Офонька и, отстраняя старика от двери, прошел в дом без спросу. — Семен где будет?
— Семен Аникиевич на варницах будет, — ответил старик, пристально вглядываясь в лицо опричника. — Никак холоп беглый сыскался, Офонька Шешуков?
— Глазастый больно, — раздраженно буркнул опричник. — Пялиться станешь, глаза-то вмиг лишу!
— Господь с тобою, — старик попятился назад мелкими шажками, испуганно кланяясь непрошеному гостю. — Обознался… старый, не разумею, что языком трекаю.
— Где Аника? — наседал на старика Офонька. — Небось, с Семенкой соль варит, али у Бога прощения вымаливает?
— Аникий Федорович ныне светлый инок Иоасаф, — умиленно ответил Лука. — Что означает «Бог собирал».
— Теперь царь собирать будет! — засмеялся Офонька, тыча старику в лицо рукоятью плети. — Давай, старик, веди к своему блаженному Иоасафу посланничка Божьего!
***
Обложенный пуховыми подушками, Аника полулежал в большом кресле, выписанном у итальянских мастеров, сработанном со снисхождением к человеческим слабостям, позволяя проводить в нем долгие часы в безмятежной неге и дреме.
Из-под наплывших век Аника следил, как за окном меркнет в осенней тиши еще один день, приближая неминуемый смертный час. Его Строганов не страшился. Летом у Аники случился удар, после которого он обезножил и совсем высох, так, что под обтягивающей кожей выпирали темные, узловатые жилы с почти недвижимой мертвой кровью. Аника не роптал, молчаливо перенося внезапно приступающие страшные боли.