Затем Брага подошел к Карему и, прокашлявшись, стал степенно докладывать:
— Больший путь, стало быть, позади. Ровно шли, не поспешая — река худая еще, не напиталася живою водицею вволю. Для покоя ночного сей островок выбрал: и голодушный медведь не потревожит, да и вогулец реки не жалует, в воду лишний раз не сунется.
— Будь по-твоему, Моисей. Ночью на Каме сидим, а рассвет встречать на Чусовую пойдем, — ответил Данила и, взойдя к борту струга, ловко спрыгнул на выступавший над водой прибрежный камень.
На берегу валялись прибитые волнами скользкие коряги, да почерневшие ветви, оторванные с мертвых деревьев еще зимними бурунами. Играя своею лютою силою, долго носили их по речному льду, забавляясь, отшвыривали прочь толстые сучья, выгибали в пауков тонкие еловые лапы. Затем, цепляя друг с дружкою, гнали ледяные перекати-поле по стылой реке, заставляя трепетать застигнутых бурею путников перед проносящимися в слепящем снеге бесовских саней.
Мужики запалили костер, выпили по чарке водки, выданной для сугрева Григорием Аникиевичем, откушали хлеба с солониною и, постелив шкуры, улеглись спать наземь — после Святой Пасхи землица стала безгрешной, не застудит и не уморит, и возлежащего на ней к себе не заберет.
— Благодать звездная… И в брюхе не пусто, и на душе светло, словно исповедался! — завалившись на бок, Василько пошерудил вицей пышущие жаром уголья.
Карий поднял руку вверх, призывая к молчанию.
В темноте послышались неясные шорохи, да еле слышный треск валежника.
— Крадется кто? — Василько приподнял самопал, наводя ствол на качнувшийся кустарник. — Пальнуть, али выждать?
Качнулись ветви, под тяжелым шагом отчетливей затрещали сучья — из темноты показалась лосиная голова, с широкою горбоносою мордой, длинными ушами и тоненькими, будто шило, рожками-бугорками. Лось фыркнул на дым, мотнул головой и уставился на людей любопытными глазами.
— Не зря святых угодников помянул, свежатины наедимся!
Василько прищурил глаз, угадывая попасть лосю в сердце, но Карий выстрелить не позволил, рукою приклонив самопал к земле.
— Дай ему, Василько, пожить-погулять, пореветь по осени, да с другими сохатыми в поединке схлестнуться. Видишь, лещеват еще, спичак-первогодок…
Лось переступил ногами, подался вперед, вытягивая шею с кожистой серьгою, фыркнул губами, растворяясь в неверных очертаниях ночи.
— Иди-иди, — крикнул Василько вслед, — да всей лесной твари поведай, кому жизнью обязан!
Костер догорал. Вместо потрескивания горящих углей теперь слышалось в прошлогодней листве негромкое шуршание мышей, да шепот ветра в еловых лапах. Повеяло просачивающимся сквозь одежду влажным холодом. Тяжелое небо начало медленно высветляться к востоку. Над сонными водами Камы стелился густой белесый туман.
Глава 3. Старшой брат
Струг подошел к городку, когда солнце уже стало клониться к вечеру, и на землю ступили долгие весенние тени. Ветерок, легкий, попутный, уснул на разлапых прибрежных елях, оставив гряду розовеющих облаков недвижно висеть над деревянными кровлями городка, сонно следя, как тают их отражения в темнеющих водах Чусовой.
Неспешно подойдя и поворотясь боком, судно тихонько приткнулось к добротной пристани, и встало, словно у привязи конь.
— Гляди, как у старшого Аникиевича все прилажено! — восхитился казак заведенным порядком. — Людишки не бестолково снуют, службу знают исправно. Кораблик, и тот встал, как в скобу засов! Стоит да не шелохнется!
— Погодь, узнаешь ишо порядки, — недовольно буркнул идущий с большим кулем на спине Верещага. — Самого приладят, что продохнешь, да не шелохнешься.
Караульный, еще издали заметив подплывающий струг, в знак особой важности дал холостой выстрел из пушки, а посему прибывших в Чусовую гостей «Соколика» у причала встречал сам Строганов.
— Сын точно отец! Вылитый Аника, только ежели годков десятка три поубавить, — шепнул казак. — Вот уж воистину яблочко от яблоньки падает недалече.
Яков Аникиевич, в заношенном зипуне, строго осмотрел прибывших и, кивнув на Данилу, спросил:
— Ты будешь Карий?
— Другие кличут так, — ответил Данила, остановившись против Строганова.
— Эти с тобою? — Яков Аникиевич кивнул на казака с послушником.
— Со мною.
Строганов с высоты деревянного помоста изучающим взглядом осмотрел прибывших:
— За мною ступайте. Истома! — крикнул приказчику. — Проследи, чтобы припасы зелейные, присланные от брата нашего, были бы посчитаны да записаны в книгу под цифирь.
Яков Аникиевич повернулся и пошел в терем, укрепленный толстыми в два бревна стенами с высокой, приспособленной под огневую стрельбу, крытой башней.
— И впрямь суров! — подмигнул казак Савве. — Держи крепче подрясничек, а то задерет полы, и за так от души всыплет!
От свежеструганных досок пахло хвоей, душистой смолой и лесом. В красном углу, перед дорогими, выписанными из Москвы и Царьграда иконами, мерцает неугасимая лампада. Пол чисто выскоблен, без ковров, даже не прикрытый рогожею, лавки так же стоят голыми, без полавочников, и лишь на столе — скромный льняной подскатертник. Не купеческая горница — монастырская трапезная!
— Отужинаем, чем Бог послал, — Строганов не спеша подошел к столу, подавая знак нести ужин.
Проворный хлопец расставил по столу деревянные миски, подал ложки, из печи горшок с пшеничной кашей, сдобренной конопляным маслом, да кувшин овсяного кваса, и только затем выставил свежий каравай.
Ели молча. Проголодавшийся казак уплетал-таки безвкусную, сваренную на воде пресную кашу, с тоской вспоминая обильный и разносольный харч у Григория Аникиевича в Орле.
«Вот кто на Чусовской землице настоящий упырь! — мелькнула у Васильки крамольная мысль. — Такой, знать, работает, деньги считает да постится. Оттого егонные мужики умом-то и повреждаются…» Казак посмотрел на Строганова исподлобья: «Ничего себе, вольная да хлебосольная православная землица. Хорошо здесь всякому, да не как Якову…»
Окончив есть, Строганов встал, прочитал молитву и приказал служившему за ужином холопу уложить казака и послушника почивать, а сам остался с Данилой наедине.
— Читал о тебе в письме у Григория, — неспешно, расставляя слова, произнес Яков. — Хорошо пишет, складно.
Купец испытующе посмотрел на Карего:
— Но мне ты и без того глянулся. На людей у меня нюх чуткий!
Данила усмехнулся.
— Что ж такого, себе на загляденье, учуял?
— Да хотя бы то, что сюда пришел, зная характер строгановский. Мог ведь я, дабы твою гордыню смирить, тебя и высечь, да поморить в яме. Или за то, что жену братову бесчестил, предать смерти. И не убоялся.
— Так и я мог тебя убить. Прямо на пристани. А потом в реку — и поминай, как звали. А ты впустил меня в свой дом и тоже не убоялся.
***
Карего поселили в просторной избе, специально поставленной Строгановым для особых гостей. Большие, закрытые слюдой окна, высокие, в два человеческих роста, стены, покрытая изразцами печь, пол, заботливо обитый для тепла войлоком. Данила скинул сапоги, и не спеша прошелся по избе. Резной стол, с парой литых подсвечников, над которым помещалась полка под книги или списки, массивное кресло для отдыха, вдоль стен — широкие, удобные лавки с приголовниками, чтобы гостю было удобней вздремнуть, когда вздумается.
Тихонько скрипнула незапертая дверь — на пороге показалась молодая розовощекая баба, одетая в красную расшитую узорами рубаху, и в накинутой поверх нее опашне.
Баба деловито перекрестилась на образа, скинула верхнюю одежду и неспешной походкой пошла к сундуку — стелить Карему постель. Она ловко придвинула к стенной лавке широкою скамью, сверху положила перинку, заправив ее льняной простынею, а сверху накинула легкое беличье одеялко, положив к изголовью пару маленьких атласных подушечек.
Закончив с постелью, баба встала подле нее, как вкопанная, и стыдливо опустила глаза.