В условиях национального подъема России понятна забота Ломоносова о ее международном престиже, зависящем не только от ее настоящего, но и от ее прошлого. О своем престиже тогда усиленно пеклись, наверное, все европейские страны, не оставляя без внимания ничего, что могло бы принести «порухи» их чести и, тем самым, уменьшить их вес на мировой арене. В этом плане показательна обеспокоенность Шумахера, которую он выразил 4 декабря 1749 г. в письме Теплову. Сообщая, что похвальная речь Ломоносова императрице на торжественном заседании Академии была принята с одобрением, он при этом подчеркнул: в ней имеются выражения, которые могут показаться обидными прусскому и шведскому правительству («прусаки и шведы также, когда вы им покажите прилагательное при сем писание, потому что они устыдятся своих жалоб против г. Ломоносова»)198. Опытный Шумахер, что§ы упредить возможный международный скандал, завел разговор всего лишь из-за того, что Ломоносов несколько раз упомянул о победах русских над шведами в Северной войне и войне 1741-1743 годов. Пруссию же он прямо нигде не назвал, но в его фразе о «завистнике благополучия нашего», которому Россия может ответить всей своей мощью, видят намек на прусского короля Фридриха II199 (довольно пророческие, надо заметить, слова).
Зрела Семилетняя война, и европейские государства, зная себе цену в настоящем и свои устремления в будущем, всемерно вставали на защиту своего прошлого. И Россия не желала быть своей историей, вопреки мнению западноевропейцев, выраженному в середине XVIII в. Вольтером, «подтверждением и дополнением к истории Швеции»200. У нее была своя судьба, свое предначертание. А речь Миллера, указывала Н.Пономарева, могла быть использована в ряде стран во вред России. В Россию внимательно всматривалась Западная Европа, и отнюдь, справедливо подчеркивает исследовательница, не сочувственно201. Поэтому, Россия не могла предстать перед своими возможными будущими противниками и союзниками такой, какой ее рисовал Миллер, что полно выразил на основании отзывов академиков в своем заключении на речь Миллера Теплов: «...Автор намерение... имел представить слушателям позорище славных и великих дел российского народа... ни одного случая не показал к славе онаго, но только упомянул о том больше, что к бесславию служить может, а именно как их многократно разбивали в сражениях, где грабежем, огнем и мечем пустошили и у царей их сокровища грабили. А на последок удивления достойно, с какою неосторожностью употребил экспрессию, что скандинавы победоносным своим оружием благополучно себе всю Россию покорили (курсив издателя. - В.Ф.)»202.
Ломоносов показал несостоятельность норманской теории также профессионально, как он профессионально показал непригодность «Русской грамматики» Шлецера в том виде, в каком она была задумана. Летом 1764 г. он сказал о незнании ее автором предмета, о «сумасбродстве в произведении слов российских», подчеркнул, что в ней «кроме множества несносных погрешностей внесены досадительные россиянам мнения», и закончил свой отзыв хорошо известными словами: «Из чего заключить должно, каких гнусных пакостей не наколобродит в российских древностях такая допущенная в них скотина». Такое неприятие Ломоносова вызвало стремление Шлецера русские слова либо вывести из немецкого, либо дать им неблагозвучное объяснение, что породило, по верному замечанию М.О.Кояловича, «нелепые, обидные для русских филологические открытия»203: «дева» и «Dieb» (вор), нижнесаксонское «Tiffe» (сука), голландское «teef» (сука, непотребная женщина); «князь» и «Knecht» (холоп); боярин, барин и баран, дурак204. В этих словопроизводствах, проистекающих из представления немцев, что русский язык есть Knecht-sprache205, Ломоносов увидел, как и в случае с диссертацией Миллера, совершенное отсутствие науки.
Над своей «Российской грамматикой» Ломоносов трудился не менее десяти лет. Шлецер, только что научившийся читать, но еще не умевший свободно говорить по-русски, на ту же работу потратил всего четыре месяца. Поэтому «кость» он переводит как «Веіп» (нога), пишет «блита или плита», «лез» вместо «лес», «клыба» вместо «глыба», вводит в состав основного словарного фонда несуществующее слово «дарда» (в значении «копье»). Но нисколько не сомневаясь в своих способностях вообще, Шлецер и здесь остался верен себе, утверждая, что имел перед Ломоносовым «значительное преимущество», а тот на его грамматику взъелся лишь потому, что ее написал иностранец. А что им произносилось, для его последователей обретало силу высшего закона. Так, С.К.Булич говорил о неоспоримом превосходстве Шлецера над Ломоносовым в отношении широты филологического и лингвистического образования, знания языков и проницательности взгляда206. Ф.Эмин в 1767 г. по поводу якобы связи Knecht с князем хорошо сказал, что здесь нет ни близкого сходства слов, «ниже в мысли разума», и равно тому, если немецкое Konig, «у вестфальцев произносимое конюнг (курсив автора. - В.Ф.)», сопоставить с русским «конюх». Но то, что заметили Ломоносов и его современники, не желали замечать их более образованные потомки. В.Г.Белинский в приведенных примерах увидел лишь то, как Шлецер «смешно ошибался в производстве некоторых русских слов»207.
Как историк России, Ломоносов ставил перед собой задачу: «Коль великим счастием я себе почесть могу, ежели моею возможною способнос-тию древность российского народа и славные дела наших государей свету откроются»208. Благородная цель, служению которой хотел бы посвятить себя каждый историк. И можно только гадать, что было бы им сделано на поприще истории, если бы она одна была его уделом. Но и того, что он сделал, занимаясь еще химий, математикой, физикой, металлургией и многими другими отраслями науки, где прославил свое имя на века, вполне достаточно, чтобы признать Ломоносова историком и без норма-нистской предвзятости взглянуть и на него и на его наследие. От чего ни в коей мере не пострадают истинные и весьма значимые заслуги немецких ученых перед русской исторической наукой (хотя, конечно, не представляется возможным принять в полной мере заключение Т.Н.Джаксон, увидевшей в трудах академиков-немцев но варяго-русскому вопросу «подлинно академическое отношение к древнейшей русской истории, основанное на изучении источников»209). Великий Эйлер в одном из писем за 1754 г. с восхищением говорил Ломоносову, что «я всегда изумлялся Вашему счастливому дарованию, выдающемуся в различных научных областях»210. Таким же дарованием, помноженным на свойственное ему трудолюбие и желание дойти до самой сути дела, обладал Ломоносов и в истории, нисколько не жертвуя при этом ни истиной и ни своей очень высокой научной репутацией.
Глава 3 АНТИНОРМАНИЗМ ИСТИННЫЙ И АНТИНОРМАНИЗМ МНИМЫЙ
Часть 1 Антинорманизм XIX века
Дискуссия между М.В.Ломоносовым и Г.Ф.Миллером надолго избавила нашу науку от норманистских идей. Ситуация изменилась в корне в начале XIX в., когда в Германии (1802-1809), а затем в России (1809-1819) вышел «Нестор» А.Л.Шлецера, где историк, качественно обновив мнения своих предшественников, придал им, с присущими ему яркостью и талантом убеждать даже в случаях отсутствия аргументов, завершенный вид. Преимущественно его глазами теперь стали смотреть на варягов ученые всей Европы, а посредством их, образованные люди Старого Света. И прежде всего, конечно, нашего Отечества, где суждение иностранцев в отношении русской истории не только всегда пользовалось особым расположением, но зачастую возносилось до неимоверных высот. Не избежала подобной участи и позиция Шлецера в варяжском вопросе, которую весьма емко выразил в 1931 г. норманист В.А.Мошин, квалифицировав ее как «ультранорманизм»1. Но гораздо в большей степени эта характеристика может быть приложена к русским последователям немецкого ученого, далеко превзошедшими его в норманизации истории Древнерусского государства и благодаря трудам которых норманская теория приобрела в отечественной историографии силу непреложной истины, отступление от которой считалось посягательством на честь науки.