То, что он утверждал, было совершенно верно. Такой поры никогда еще не было. Тысяча девятьсот тридцать второй год стал самым знаменательным в истории науки. Живя в Кембридже, нельзя было не поддаться царившему там всеобщему возбуждению. Джеймс Чедвик{265}, осунувшийся после двух недель работы, когда он спал не более трех часов в сутки, рассказывал в клубе Капицы (быть членом этого клуба каждый молодой ученый считал для себя честью), как он открыл нейтрон. Самый замечательный из молодых ученых, П. М. С. Блэкетт{266}, без обычной своей уверенности, так как все казалось слишком удачным, показывал пластинки, которые демонстрировали существование положительного электрона. Джон Кокрофт{267}, всегда невозмутимый, как герцог Веллингтон{268}, носился по площади Кингс-Пэрейд, твердя каждому знакомому: «Мы расщепили атом! Мы расщепили атом!»
Наука заговорила голосом Резерфорда, а это был язык, в котором звучали и высокопарная похвальба — ведь делались такие важные открытия, — и творческая уверенность, и благородство, и логика, и щедрость, и полнота надежд. Он отличался от языка английских писателей в такой же мере, в какой сам Резерфорд отличался от Т. С. Элиота. В двадцатые и тридцатые годы нашего столетия Кембридж был столицей экспериментальной физики всего мира. Этого не было даже и тогда, когда в конце прошлого века профессорами здесь были Кларк Максвелл и Дж. Дж. Томсон{269}.
— Вы всегда на гребне волны, — сказал кто-то Резерфорду.
— Что ж, в конце концов я создал волну{270}, не так ли? — ответил он.
Я видел его много раз, прежде чем мне представился случай заговорить с ним. В то время я работал на периферии физики и потому не имел с ним непосредственного контакта. Я уже понял, что хочу писать романы, готов посвятить себя литературному труду, и это, конечно, порождало во мне двойственное отношение к миру. Но все равно я не мог не испытывать волнения и живейшего интереса, когда бы ни встречался с Резерфордом, идущим по Фри-скул-лейн.
Резерфорд был крупный, довольно неуклюжий человек с заметным брюшком. Я бы сказал, что он не был таким уж физически сильным, каким казался с первого взгляда. У него были большие, широко раскрытые голубые глаза и влажная, немного отвислая нижняя губа. Менее всего он походил на интеллигента. О таких, как он — по виду, конечно, — не скажешь, что это человек умственного труда, но все утверждения, что Резерфорд выглядел фермером, — просто чушь. На самом деле и его лицо, и весь его облик говорили о сильном характере и одаренности. Таким вполне мог быть, скажем, великий писатель. На улице Резерфорд говорил очень громко, раза в три громче своих собеседников, при этом акцент у него был очень своеобразный. Он родился в Новой Зеландии в семье бедного шотландского переселенца.
Мне, вероятно, можно простить то, что во время первого знакомства с ним я не очень хорошо разглядел его. Это было в начале 1930 года, я еще не был избран в члены научного общества своего колледжа и обратился с просьбой о предоставлении мне стипендии Стокса в Пембруке{271}. Однажды в субботу днем меня вызвали на собеседование. Прибыв в Пембрук, я обнаружил, что в списке претендентов значатся только двое: Филип Ди и я. Ди вызвали первым, и, пока с ним беседовали, я без особого удовольствия вспоминал, что он считается одним из способнейших учеников Резерфорда.
Затем наступила моя очередь. Когда я вошел, то первый, кого я увидел, был Резерфорд, сидевший по правую руку от директора колледжа. Тот стал расспрашивать меня о моих работах, а Резерфорд в это время сосал трубку, не выказывая заметного интереса к происходящему. Закончив опрос, директор повернулся к нему. «Профессор Резерфорд?» — обратился он, приглашая задавать вопросы.
Резерфорд вынул изо рта трубку и обратил на меня свои голубые глаза, холодные и скучающие. Он был весьма непосредственным человеком: если ему было скучно, он не скрывал этого. Сейчас он, безусловно, скучал. Разве его ученик, очень хороший ученик, не является наилучшим кандидатом? И что тут делать другому? Так зачем же мы зря тратим время?.
Раздраженным, нетерпеливым тоном он задал мне один или два незначительных вопроса. Чем я в настоящее время занимаюсь? И что может нам дать работа по спектроскопии? Не будет ли это просто работа, которую складывают в ящик стола?
Мне все это показалось несколько грубоватым. Вероятно, я понял, что терять мне нечего. Во всяком случае, как можно веселее я спросил, не может ли он позволить хотя бы немногим из нас не заниматься ядерной физикой. И продолжал отстаивать тему своей работы.
В тот же вечер мне на квартиру принесли извещение. Выбран был Ди. Члены комиссии пожелали отметить, что оба кандидата были вполне достойны. Это выглядело обычной кембриджской вежливостью, и я несколько расстроился. Однако спустя день или два я вновь воспрянул духом, узнав, что Резерфорд во всеуслышание назвал меня мужественным молодым человеком. Через несколько месяцев он поддержал назначение мне другой стипендии. Надо сказать, что Ди далеко превосходил меня как ученый, так что ни Резерфорд, ни кто-либо другой не оказался в данном случае несправедливым.
С этого времени и до самой его смерти я имел некоторую возможность вблизи наблюдать за Резерфордом. Некоторые из моих друзей были его близкими друзьями, чего я не могу сказать о себе. Конечно, очень жаль, что Тизард{272} или Капица{273}, люди с острой психологической наблюдательностью, подробно не описали его. Но я был членом того клуба, который он посещал, и вспоминаю, что раза два-три у нас были серьезные беседы наедине.
Трудно отделить самого человека от обширной «резерфордианы», в которой, впрочем, много истинного. Как-то мы с приятелем, ожидая своей очереди у кембриджского портного, услыхали из-за занавески знакомый раскатистый голос: «Воротник этой сорочки жмет мне шею. Я с каждым днем увеличиваюсь в объеме. И интеллектуально тоже!»
Все же по своей натуре он был менее уверен в себе, чем это казалось. Точно так же и его характер, казавшийся таким сильным, озаренным детской радостью творчества и славы, вовсе не был так прост. Он был личностью масштаба Сэмюэла Джонсона{274}… И как и Джонсон, внешне казался властным и непроницаемым — изломы были спрятаны внутри.
Никто не мог бы больше, чем он, упиваться творческой работой или почестями, которые она ему приносила. Работал он напряженно, с огромным, особенным увлечением. Он был увлечен не только в решающие моменты исследования, но также и в те часы, когда другие выполняли тяжелую, нудную работу, сидя в темноте и считая искорки, высекаемые альфа-частицами на экране. Его проникновение в самую суть предмета исследования было точным, а интуиция — почти непогрешимой. Еще не было ученого, который допустил бы так мало ошибок. В списке опубликованных им трудов, одном из самых больших в истории науки, не оказалось таких, которые он должен был бы впоследствии исправлять.
К тридцати годам Резерфорд — уже профессор, получающий жалованье 500 фунтов стерлингов в год. Он работает в уединении канадского Монреаля и самостоятельно закладывает основы ядерной физики. К сорока годам, уже в Манчестере, он объясняет структуру атома — то, на чем основана вся современная ядерная физика.
Это была удивительная жизнь, творчески деятельная до самой смерти. Как я уже упомянул, он родился в очень бедной семье. В восьмидесятые годы прошлого столетия Новая Зеландия была очень глухой провинцией, но он сумел получить там хорошее образование и завоевать все награды. Он был столь же самобытен, как и Эйнштейн, но в отличие от него не восставал против казенного школьного образования и был в школе отличным учеником.