Зал с восхищением слушал стихи, часть из них на английском. А лектор говорил, что «друг, об утрате которого мы глубоко скорбим», был не только поэтом большого таланта (это звучит несколько сдержанно, но в русском нет большого различия между словами «талант» и «гений» — можно часто слышать, как говорят о таланте Толстого), но и человеком с пылким и благородным сердцем. Он был другом Советской страны и поборником мира, в нем счастливо сочетались мудрость и юмор. Спокойный, ласковый, любящий людей, дарящий им радость, Фрост дожил до глубокой старости. И всегда, и прежде всего, он был просто хорошим человеком.
В зале горячо и взволнованно аплодировали. Такой душевный отклик лекция памяти Фроста могла бы вызвать и в Англии или Америке, однако это происходило в России, где люди еще более непосредственно выражают свои чувства.
Если бы эта лекция читалась в Англии, она прошла бы подобным же образом. Позднее, вечером, я почувствовал себя в неловком положении, когда русские друзья обсуждали ее. Я, как и они, искренне восхищался поэзией Фроста, хотя и с некоторыми оговорками. Но я, по существу, мало знал о нем, пока год спустя не прочел его переписку с Унтермейером{210}. Однако не все и тогда понял. Стоит ли обсуждать его политические взгляды? Он действительно оказал большое влияние на улучшение американо-советских отношений, а это само по себе прекрасно. Русские любили его, в восемьдесят шесть лет он уверовал в сосуществование (но не раньше, подумал я про себя), и это было достаточно хорошо. А что касается его характера, то русские, самые неутомимые психологи, исследовали его со всех сторон. Некоторые из моих русских друзей не уступали Фросту в проницательности. Иногда они видели глубже, чем многие из нас. Но на этот раз мне казалось, что их подход слишком упрощенный. И все-таки, думал я, хотя они ошибались в деталях, но были правы в своем отношении к Фросту как к очень серьезному человеку. Он прожил страстную, пылкую жизнь. Много страдал. Чувством он постиг все.
Фрост не был так добр, как Эйнштейн или Харди, и его не назовешь великодушным или уравновешенным человеком, который привык сдерживать себя. Он был сложным, подчеркнуто скрытным. Он никогда ничего не делал против своего желания; представляясь беспомощным, он часто добивался почти всего, чего ему хотелось. Это была натура изменчивая и не такая цельная, как у других людей, о которых я пишу в этой книге. Но по своему характеру он был независим, насколько это вообще возможно для человека.
Почти все это давно известно. Правда, это противоречит тому облику, который Фросту так долго удавалось сохранять в глазах других. Когда я впервые встретился с ним, то, подобно большинству, считал его таким, каким он казался. В нем было очень много привлекательного. Приятно было чувствовать это и думать о его поэтической простоте, проницательности и независимости. Однако когда узнаешь Фроста немного ближе, то привлекательность остается, но иллюзия простоты рассеивается. Начинаешь понимать, что это тонкий человек, которого не так-то легко постичь. Если бы не случай, то сомнительно, понял ли бы его кто-либо, кроме самых близких. Сама простота. Беспристрастность. Он говорил о себе, что он прост, как Марсель Пруст, и более беспристрастен, чем Ллойд Джордж.
У Фроста был очень близкий друг, которому он любил писать письма. В течение почти пятидесяти лет он переписывался с Луисом Унтермейером, и эта переписка — одна из интереснейших в истории литературы (опубликованы только письма Фроста, так как, возможно, Фрост не сохранял ответных писем Унтермейера или тот не пожелал опубликовать их).
Противник модернизма, незаурядный американский поэт и критик, Унтермейер был на десять лет моложе своего друга. Он стал одним из первых почитателей Фроста в Америке, когда его там еще совсем не знали. До самой смерти поэта он оставался самым ревностным поклонником его таланта и преданным, бескорыстным другом.
В некоторых кругах на Фроста смотрели как на одного из святых в литературе; правда, это было недолго. Если кого-то и можно считать святым, то Унтермейер скорее заслуживает этого. Между прочим, как правило, именно младший партнер в литературном союзе оказывается более чуткой натурой: Эккерман был лучше Гёте, а Макс Брод лучше Кафки{211}.
Ради этой дружбы ему пришлось многим поступиться. Человек благородных побуждений, искренний и подлинный либерал, он должен был в течение многих лет мириться с обычно весьма мрачным, а иногда просто грубым и жестоким консерватизмом Фроста. Более того, личные невзгоды — а их было немало у Унтермейера — тонули в потоке жалоб, исходивших от его друга. Даже мелкие житейские неприятности Фроста обычно становились более важными и неотложными, чем что-либо действительно серьезное в жизни Унтермейера. Очень часто в письмах Фрост просил извинить его за эгоизм. Казалось, он испытывал искреннее раскаяние, но затем все оставалось по-прежнему. В конечном счете Унтермейер все же был вдвойне вознагражден. Его радовало, что он был задушевным другом большого поэта, человека неуживчивого, трудно сходившегося с людьми и лишь к нему одному питавшего несомненные дружеские чувства. Другой наградой была художественная ценность писем Фроста, а Унтермейер был истинным ревнителем искусства. Его долготерпение и доброта вознаграждались тем, что он получал ценнейший литературный материал. В письмах Фроста отбрасывалось в сторону всякое, или почти всякое, притворство, сглаживались все противоречия его натуры. Одно из его противоречивых свойств как раз и заключалось в том, что он мог быть то неискренним, то беспощадно правдивым.
Даже в старости Фрост оставался выдумщиком и мистификатором. Хорошо известно его столкновение с Т. С. Элиотом в Бостоне, когда он выдал ранее написанное стихотворение за только что рожденный экспромт. Вполне вероятно также, что он сочинил и дату своего рождения.
В действительности Роберт Фрост родился в 1874 году в Сан-Франциско. (В продолжение многих лет он настаивал на другой дате, на год позже, и только в конце пятидесятых объявил, что обнаружил ошибку. Но он, вероятно, единственный из прославленных людей, отметивший восьмидесятилетие через четыре года после семидесяти пяти.) Его отец, происходивший из зажиточной семьи в Новой Англии, по окончании Гарвардского университета работал журналистом в местной газете Сан-Франциско.
Некоторые американцы посмеивались над той легендой о своем происхождении, которую создал Фрост. С самого начала поэтической карьеры Фрост выступил (так оно и было в действительности) как коренной обитатель Новой Англии, дитя неподатливой каменистой земли, фермер из фермеров.
Скептики указывали на то, что он родился в Калифорнии, и если бы не ранняя смерть отца, когда Роберту Фросту было одиннадцать лет, то он продолжал бы жить в этом городе. Так что же это за миф о Новой Англии? Оказывается, он не лишен некоторых оснований.
Несколько поколений семьи Фростов жили в Новой Англии. Когда-то они, как и все переселенцы XVII века{212}, были, вероятно, фермерами. Однако давным-давно оставили земледелие, и оно сохранилось лишь в романтической выдумке поэта. В действительности, как только в Новой Англии начался процесс индустриализации, предки Фроста ушли в город. Его дед занимал скромную должность мастера на фабрике в городе Лоуренсе, в штате Массачусетс. Скопив немного денег, он надежно припрятал их, как это обычно делалось в Новой Англии или в Йоркшире{213}. Но дедушка не скупился на то, что он считал нужным, и давал деньги внуку, когда тот дважды предпринимал неудачные попытки продолжать свое образование сначала в Дартмутском, а потом в Гарвардском университете.
В Лоуренс после смерти мужа переехала с двумя детьми и мать Роберта. Здесь, сначала поблизости от города, а потом и в самом городе, она открыла частную школу. Подобно многим американским юношам, Роберт во время школьных каникул нанимался на разные подсобные работы. Вся его юность прошла в закоптелом промышленном городе, хотя, насколько я помню, он упоминает об этом только в одном своем стихотворении.